Выбрать главу

Земля, приближаясь, вырастала, становилась словно мысом, особенно высоким в том месте, где был вход в базу, и понижалась по обе стороны от него. Я узнавал эти серые скалы, кое-где на расселинах поросшие лесом.

И вот я увидел одинокую сосну на утесе. Освещенную солнцем медностволую сосну. Нет, не медностволую. Ствол ее сиял, горел будто. Ослепительно. И от него к моим глазам протянулись золотые лучики. Много-много. Они мерцали и переливались.

Захотелось позвать всех, кто был в кубрике, посмотреть на эту сосну. Но мой голос осекся.

Закат был долгий.

Потом сосна погасла…

Вскоре мы вошли в базу.

Тихо так, просто, будто и не из Америки пришли. А так… Крутились целый день на размагничивании и вернулись к пирсу, от которого утром отошли.

Ошвартовались.

Странные нотки уловил я в голосах Гошина, боцмана, командира даже. Необыкновенные бархатные нотки. Они говорили о канатах, о брезенте, о чехлах, а в то же время и не об этих вещах вроде, словно после легкого толчка-прикосновения о причал в нашей родной базе вещи перестали быть простыми вещами…

Не знаю, как вот сказать, но так было…

Может быть, потому, что смолкли моторы.

Тишина эта казалась неправдоподобной. Давила. Хотелось выковырять ее из ушей. Я ловил себя на том, что вслушиваюсь в молчание. Иногда очень напряженно, как тогда, во время шторма, когда двигатели захлебывались океаном.

Но теперь моторы молчали, потому что сделали свое дело: мы вернулись домой.

Звуки слышались очень отчетливо и громко.

Скрипнул борт о кранцы…

Или это скрипнул брус причальной стенки?

Когда мы ошвартовались, я сразу спустился в кубрик. И боцман и Гошин тоже. Все спустились в кубрик. Ведь увольнения на берег не будет. Какое увольнение на ночь глядя! И словно нам неинтересно было посмотреть на берег.

Очень даже интересно.

Слишком даже хотелось… Так хотелось ступить на свою, на родную, на твердую землю!

И почувствовать, как слегка, чуть-чуть, кружится голова, и причал уходит из-под ног, и надо идти, немного расставив ноги, чтоб ступать увереннее.

Я лежал на койке, свернувшись калачиком.

В иллюминатор мне был виден обшарпанный деревянный брус у причальной стенки. Такие брусы обязательно немного ниже настила пирса. А с бортов свешивают либо сплетенные из пеньковых канатов, похожие на груши кранцы, либо старые автомобильные покрышки. Это амортизаторы, чтобы борт корабля не царапался о пирс при волнении и не портил покраску. И вот против иллюминатора находился как раз такой брус, изодранный в щепу миллионами прикосновений кораблей, пока стояли они, вцепившись швартовами в родной берег.

Не такой представлял я себе встречу с землей, со своей базой.

Ведь мы дважды океан пересекли, четыре моря, если считать туда и обратно. Какие штормяги выдержали! Подлодку утопили!

А катера? Сколько катеров мы пригнали?

И нас встретили так, будто с размагничивания вернулись.

Оркестр, конечно, лишнее. Война. Такие торжественные встречи ни к чему. Ну, хоть митинг бы устроили. Право!

Мелькает и мелькает у меня перед глазами изодранный в щепу брус, чуть светится в сумерках. Не видно мне ни пирса, ни того, что на нем.

— Юнга! — Это голос боцмана.

Я скатываюсь с койки.

— Есть!

— Спал, что ли? Иллюминатор задрай. Свет пора врубить. Чего без света-то сидеть?

Совсем темно в кубрике, все остальные иллюминаторы задраены заслонками. С трудом угадываю, что все сидят за столом, — видно, говорили о чем-то. А я ничего не слышал. И чего мне слушать? Все равно не завтра, так послезавтра спишут с катера.

Старательно задраив иллюминатор, я соскочил с рундука и, взглянув, закрыт люк или нет, врубил свет. Лампочка засветилась слабо, меньше чем вполнакала. Но я все-таки прищурился, чтобы глаза привыкли к свету.

— Сосчитал-то точно? — спросил боцман.

— Может, ошибся на два-три, — ответил Гошин. — Сам же видел — новый пирс в ковше сделан. Выходит, не меньше двух десятков катеров они сами сварили. Ладные такие. Не хуже, чем наш старый. А его на верфи делали.

Мне показалось, что Пустошный грузнее, чем обычно, оперся локтями о стол. Потом боцман долго и солидно прокашливался, словно сидел он в чужом неуютном доме. Приглядевшись к Пустошному, Гошину, Андрею, припомнив наш кубрик, кубрик того старенького, потрепанного катера, с которого мы ушли перед отправкой в Америку, я и вправду почувствовал, что среди этих зеркал, плафонов, полированного дерева и занавесочек мы выглядели действительно чужими. Раньше этого не чувствовалось. Ни в Америке, ни по дороге. А вот у стенки пирса в базе почувствовалось. Это было странное ощущение.

Я подсел к столу и тоже, как и боцман, оперся локтями о стол. Тут мне пришло в голову, что я стараюсь сидеть, как боцман, и даже сам с собой разговариваю, как боцман, — ворчу, а не разговариваю. Мне это не понравилось. Все равно от такой привычки отвыкать придется.

При свете разговор как-то не клеился.

— Андрей, может, патефон заведешь? — попросил я.

— Да… — протянул тот и махнул неохотно рукой. Ему явно не хотелось возиться с патефоном. Вот уж необыкновенное дело!

— Да, — уже совсем другим тоном сказал Андрей. — Наши тут времени не теряли. Взять хоть сегодняшний воздушный бой. Сколько «ястребков» в небе! Фашистам и развернуться негде — тесно.

— Здорово! — сказал я. — Такие фигуры выделывали — лучше, чем на воздушном параде.

— Па-ра-де, — старательно выговаривая «а», протянул Пустошный. — Они не на живот, а на смерть дрались, а ты про парад! Болтались мы бог знает сколько времени черт знает где, а принесли — что воды в решете.

— Напрасно ты так, — сказал Гошин. — Эти тоже пригодятся.

— Оно верно — пригодятся. Кто же говорит, что не пригодятся: на войне каждая винтовка пригождается. Только вот за это время-то наши вон что понаделали! Сам считал в ковше. И пирс новый, и катеров не меньше, чем мы пригнали. А про самолеты я не говорю.

— Эх, Майами, штат Флорида! Пляжи, пиво, прогулочки… — нараспев протянул Андрей.

— Наш-то старый потопили фашисты. Со всей командой. И соседний, триста восьмой, что по правому борту от нас швартовался… Тоже. Эх! Ладно, поговорили. Время — отбой.

Вахтенным у трапа я заступал в двенадцать ноль-ноль. Думать об увольнении не приходилось. Поэтому я с утра отправился в радиорубку и принялся чистить аккумуляторы.

— Чегой-то ты? — удивился Федор.

Посмотрев на его вскинутые на середину лба брови, я нахмурился и ответил:

— Сейчас их почистить — плевое дело. А вот зарастут солью, тогда целый день потратишь.

— Гм… Верно.

Вычищая грязь из аккумуляторов, я не мог удержаться и косился на его надраенные до зеркального блеска ботинки, какие не у всякого офицера в такое время можно было увидеть. Заметив мой взгляд, Федор пошевелил пальцами ног, и ботинки скрипнули так певуче, так музыкально, что у меня даже в носу засвербило от зависти. Я почесал нос.

— Ничего, — сказал я. — У меня тоже такие есть. На берегу другие юнги глаза проглядят.

— За такое старание… За инициативу благодарность следует объявить. Верно. Стоит.

Я только шмыгнул носом в ответ. Чего грозиться-то! Объявить — так объявляй. Ты мой начальник.

Федор постоял еще немного, посмотрел, как я работаю, потом ушел. Я продолжал чистить аккумуляторы. Дело не такое уж мудрое — снимать солевую накипь, но отвлекает хорошо и думать не мешает. Во всем, что случилось, я считал виноватым всех, кроме себя. Сами виноваты. То считали меня маленьким и маленьким. Пиво пить в Майами — маленький. В окно, в то, смотреть — тоже. Гожусь только для того, чтобы портфель таскать за командиром, словно собачонка. А тут стоило мне только подумать — и пожалуйста. Кругом я взрослый и отвечать должен, как взрослый.

Этим размышлениям конца, видно, не будет. Лучше не думать, но и не думать не получается.