И тогда он опять застонал, потому что понял: ожил наполовину.
Пытка неподвижностью — вот что это такое. Попробуйте-ка полежать несколько часов на спине, совершенно не двигаясь, будто бы вас гвоздями прибили к кровати. И смотрите в высокое окно, за которым море и верхушки кипарисов. Вообразите при этом, что вам всего четырнадцать лет и вас прямо-таки распирает от желания бегать, прыгать, кувыркаться, так и подмывает вскинуться, стукнуть голыми пятками об пол и опрометью выбежать из палаты.
Долго болея и постепенно теряя подвижность, человек, возможно, как-то привыкает к такому состоянию, если вообще к нему можно привыкнуть. Но чудовищное превращение — в колоду, в камень произошло с Мыколой мгновенно.
Вдобавок он не мог понять, как и почему это с ним произошло. У него в результате контузии отшибло память.
Казалось, всего несколько минут назад ходил, бегал, прыгал, смеялся, а теперь лежит плашмя на больничной койке, не может двинуть ни рукой, ни ногой, будто туго спеленат. Над ним склоняется озабоченное лицо нянечки, его поят с ложечки лекарством, и откуда-то, как слабое дуновение ветра, доносится шепот: «Бедный мальчик!»
Несколько дней Мыкола провел в таком состоянии.
В голове прояснялось очень медленно. Вспоминать тоже было мукой. Ведь он опять должен был испытать весь пережитый им ужас, секунда за секундой, только в обратном порядке.
Врачи старались утешить Мыколу. Но он молчал, упрямо-сердито закрывая глаза. Утешители! Всем больным одно и то же говорят.
Он даже не мог отвернуться от врачей — должен был лежать, как положили, подобно бедному жучку, которого ни с того ни с сего перевернули кверху лапками.
Мыкола стал таким раздражительным, что едва вытерпел посещение двух рыбаков, приехавших навестить его. Вручив гостинцы — связку бубликов и шоколадку (как маленькому!), — они дальше уж и не знали, что делать. Уселись в ряд у его койки и стесненно откашливались, — при каждом движении трещали с трудом напяленные на них, туго накрахмаленные больничные халаты.
О мине гости могли рассказать не много, лишь поделиться своими догадками. Ее, вероятно, слишком близко придрейфовало к берегу, к каменистой отмели, волны начали забавляться ею, перекатывать с места на место, и свинцовые рожки погнулись.
В общем не дотерпела! А совсем немного бы надо дотерпеть. Катер с минерами из Севастополя уже приблизился, на нем начали спускать шлюпку.
— А почему я мотора не чув?
— Задремал, потому и не чув. И Володька на руле задремал. Хорошо еще, что вас осколками не зацепило. Ну, тут подоспели, конечно, минеры, стали тебя и Володьку, как глушеную рыбу, вытаскивать.
— А Володька дэ?
Оказалось, что и Володька контужен, вдобавок разодрал щеку о борт ялика, но уже идет на поправку.
Соскучившись сочувствовать, рыбаки завели разговор о кефали, о порванных сетях и наконец-то оживились. Мыкола был рад, когда они ушли.
Даже к приезду матери он отнесся апатично. Мать смогла пробыть всего три дня. Но и с нею он больше молчал.
— Бесчувственный он какой-то у вас, — соболезнуя, сказала докторша Варвара Семеновна. — Хоть бы слезинку уронил…
Но она просто ничего не знала. Мыкола плакал, только тайно, по ночам.
Принесли ему как-то книжку — «Евгений Онегин». Он читал ее весь вечер, а ночью сиделке, которая вязала в коридоре, почудился плач. Она на цыпочках вошла в палату.
Стоявший на полу ночник бросал полосу света между койками. Изо всех углов доносились спокойное дыхание или натужный храп. Только на койке Мыколы было подозрительно тихо.
Он словно бы притаился, дышал еле слышно, потом все-таки не выдержал и всхлипнул.
— Ты что? Спинка болит?
— Ни. (Тоже шепотом.)
— Ну, скажи мне, деточка, где болит? Может, доктора позвать?
— Не треба, тетю.
Сиделка была уже немолодых лет, толстая, очень спокойная. Звали ее тетя Паша. Вздохнув, она присела на край кровати:
— Отчего ты не спишь, хороший мой?
В интонациях ее голоса было что-то умиротворяющее. И слово «хороший» произнесла она как-то по-особому, протяжно, на «о» — была родом из-под Владимира.
Нельзя же не ответить, когда тебя называют «хороший»! Нехотя Мыкола объяснил, что в книжке есть стих: «Мальчишек радостный народ коньками звучно режет лед». Голос его пресекся…
Но он преодолел себя. Ну вот! Когда в палате потушили свет, так ясно представился ему Гайворон, неяркое зимнее солнце и замерзший ставок у школы. Крича от радости, гоняет он по льду с другими хлопцами. Коньки самодельные, просто чурбашки с прикрепленной к ним проволокой. Но какую же радость доставляют они! Ни с чем не сравнимую! Быстрого движения!
Тетя Паша, наверное, сама когда-то бегала на коньках, потому что еще раз вздохнула. Потом она заговорила негромко и рассудительно, изредка вкусно позевывая. От одного этого позевывания становилось спокойнее на душе.
Мыкола, впрочем, не вдумывался в смысл слов. Просто журчал рядом ручеек. Казалось, на бегу перебирает круглые, обкатанные водой камешки, и каждый камешек был звуком «о».
Думая об этом, Мыкола заснул.
Но и в сон он не мог сбежать от себя.
Почти каждую ночь Мыкола заново переживал взрыв этой мины. Вскидывался с криком и минуту или две не мог понять, где он и что с ним.
Порой ему чудилось, что он заживо погребен, проснулся в гробу. (Был при нем случай в Гайвороне: один из односельчан стряхнул с себя сонную одурь в тот момент, когда уже заколачивали крышку гроба.) Но чаще Мыколе казалось, что подводное течение с силой тащит его в расщелину между скалами, в какой-то грот, вокруг вода, а над головой навис камень.
Положение было безнадежное, он сознавал это. К горлу подкатывало удушье, охватывал панический страх. И он просыпался с криком.
В раннем детстве, когда снилось что-нибудь страшное, достаточно было приказать себе топнуть ногой, чтобы сразу же проснуться. Это заменяло сказочное: «Сгинь, рассыпься!»
Сейчас топай не топай — не помогало.
Он не мог спать в темноте. Вернее, пробуждаться в темноте. Тогда ужас пробуждения затягивался. Вскинувшись ночью, Мыкола обязательно должен был видеть свет.
Вечером, когда в палате готовились ко сну, он жалобно просил сиделку:
— Тетю, не выключайте!
Но свет люстры мешал соседям. Был, правда, ночник. Однако, Мыкола не видел его, так как лежал на спине. Проснувшись, видел лишь слоистый мрак над собой. И этот мрак давил, давил…
— Какой нехороший мальчик, — говорила нараспев Варвара Семеновна. — Ну, что ты капризничаешь?
Не сразу разобрались врачи в этих мнимых капризах. Наконец кровать Мыколы повернули так, чтобы он мог видеть перед собой окно.
То было очень высокое, чуть ли не до потолка, окно. Днем за ним сверкало море, ночью горел фонарь на столбе.
Мыкола полюбил этот фонарь. В трудные минуты он неизменно помогал, сияющее круглое лицо его ободряюще выглядывало из-за подоконника. «Не бойся, хлопче, не надо бояться! — словно бы говорил фонарь. — Все хорошо, все нормально. Ты не в гробу и не в подводном гроте. Ты в больнице, а я тут, рядом с тобой…»
На исходе третьей недели Мыкола с удивлением ощутил боль в ногах.
Сияя, Варвара Семеновна поздравила его с этой болью:
— Ну, молодец! Чувствительность уже восстанавливается. Теперь попробуй пошевели пальцами!
Он попробовал. Получилось. Да, ноги были его!
Так, не очень быстро, словно бы крадучись, возвращалась жизнь в его тело — с кончиков пальцев на ногах.
Вскоре Мыкола уже гордо восседал, обложенный подушками.
Затем через несколько дней к его койке подали роскошный выезд — колясочку. На ней он тотчас же принялся с большим удовольствием раскатывать, крутя колеса руками.
Шаль, гайворонские хлопцы не могли видеть его на этой колясочке! Ездил он быстрее всех больных, особенно лихо заворачивал.