Конечно, он был не прав. Он понял это, едва лишь вернулся к себе в палату. Ведь Надя рассказывала ему, как тревожится о ней мать. И кажется, у матери больное сердце.
Мучимый раскаянием, он готов был немедленно бежать к Наде. Однако Мыкола знал ее характер. Она была злючка, но отходчивая. «Нэхай охолонэ», — сказал он себе благоразумно.
Через два дня, робея, он притопал к «их» окну.
Надя сидела по обыкновению на подоконнике с книгой. Как будто бы с героями все было благополучно, Мыкола порадовался этому.
— А шо цэ ты, Надечка, чытаеш? — вкрадчиво спросил он, приблизясь.
Надя обернулась:
— Я читаю о Генрихе Гейне.
Этот Гейне, видимо, был не хуже Флоренс и Уолтера, потому что глаза Нади сияли.
— Понимаешь, — она заговорила так, словно бы никогда и не было размолвки между ними, — Гейне был очень-очень больной. Последние годы жизни совсем не вставал с постели — прозвал ее своей матрацной могилой. Над ним вешали веревку, и он цеплялся за нее, чтобы приподняться или повернуться на бок. А он был знаменитый поэт. И он все время работал. Его последние слова были: «Бумагу и карандаш!» Потом началась агония…
«Как закалялась сталь» в ту пору еще не была написана, Николай Островский только начинал свою героическую борьбу с роковым недугом. Пример с Гейне поэтому произвел впечатление.
— Он напряженно работал перед смертью, — продолжала Надя. — Спешил закончить свои воспоминания. У него было много врагов. Тут написано: «Гейне за день до смерти показал жене кипу исписанной бумаги и, мстительно улыбнувшись, сказал: «Ну, теперь им не поздоровится! Тигр умрет, но останутся когти тигра…» Нет, ты не, понял, я вижу. О когти можно поцарапаться, верно? Даже если шкура лежит на земле. Тигр и мертвый по-прежнему опасен.
Да, придумано с когтями здорово.
Надя вообще умела выискивать в книгах важное, как птица очень быстро и ловко выклевывала зернышки.
Однажды Мыкола раздобыл в библиотеке книгу о кораблекрушениях. Надя увидала ее.
— Покажи!
Торопливо перелистала.
— О! Слушай! Один моряк пишет о себе: «В этих трудных и сложных обстоятельствах я спасся лишь благодаря выдержке и дьявольскому желанию жить». — Она повторила, зажмурившись: — «Дьявольскому желанию жить»! — И взглянув на Мыколу: — Подходит и нам с тобой, нет?
Мыкола очень удивился. Ведь и он читал про этого моряка. Но мысль о том, что есть какое-то сходство в их положении, как-то не пришла ему в голову.
— А почему? Потому, что ты не очень сосредоточенный. Думаешь и думаешь о своей болезни. А надо думать о другом. О том, чтобы поскорей выздороветь. Ты хочешь выздороветь?
Мыкола жалостно вздохнул.
— Ну вот! Значит, все мысли твои должны быть полезные. Правильно будешь думать — и поступать будешь правильно! В кораблекрушении уцелеешь, от всех своих болезней избавишься.
Мыкола только восхищенно покрутил головой. Ну, сильна! Быть ей непременно врачом (хотела стать врачом), а то даже и главным консилиумом!
Он не знал, что в данном случае Надя лишь повторяет чужие слова. Ей просто повезло, этой Наде. Лечащим врачом ее был Иван Сергеевич.
Он был большой, громоздкий, медлительный в движениях, похожий своей окладистой бородой на былинного богатыря: очень много доброй жизненной силы было в нем.
Надя рассказывала, что, когда он во время приступа подсаживается к ней на койку, ей уже делается легче.
Впрочем, лекарства он прописывал те же, что и другие врачи. Дело, видно, было не в одних лекарствах.
Как-то зашла на пятиминутке речь о больном Григоренко.
— Но мальчик хроник, и безнадежный, — сердясь, сказала Варвара Семеновна. — Я же показывала его анализы и рентгенограммы.
— Не единой рентгенограммой жив человек, — пошутил Иван Сергеевич. Потом серьезно добавил: — Я, конечно, доверяю рентгенограммам. Но не хочу, чтобы они закрывали передо мной нечто не менее важное.
— Что именно?
— Самого больного, его способность к сопротивлению, его дух.
— Отдает идеализмом, — пренебрежительно заметила молоденькая практикантка.
— Почему идеализмом? Чуть что, сразу идеализм! Вот вы, например, прописываете своим больным кали бромати, но ведь, кроме бромати, нужна какая-то рецептура радости. Он же мальчик еще!
— Варвара Семеновна подарила ему пластилин.
— По-видимому, мало этого. Пусть она подарит ему надежду.
— По-вашему, я должна лгать?
— Нет. Поверьте сами в его выздоровление. Он сразу почувствует это.
— Повторяю, он хроник.
— Ну и что из того? Длительную болезнь я рассматриваю как внутреннего врага, который должен мобилизовать больного для борьбы. Кстати, я видел этого вашего Григоренко. У него упрямый лоб.
— Да, мне нелегко с ним.
— А ему с вами? Ну, не сердитесь. Вдумайтесь в этого Григоренко. Не сковывайте его психики. Он должен очень хотеть выздороветь. Поставьте перед ним яркую, манящую цель, и пусть ваш Григоренко изо всех сил упрямо, самозабвенно стремится к ней.
Но, кажется, он не убедил Варвару Семеновну.
А с самим Мыколой Иван Сергеевич говорил только раз, и то почти на ходу.
В развевающемся халате, оживленный, шумный, доктор шагал по коридору, перебрасываясь шутками со своими больными. Надя спрыгнула с подоконника.
— Иван Сергеевич, вот тот мальчик. Я рассказывала вам о нем. Его контузило миной. Очень хочет быть моряком. Но…
Она так спешила рассказать все, что задохнулась.
Мыкола несмело поднял лицо. На него смотрели совсем не строгие, жизнерадостные и очень пытливые глаза.
Надя что-то вякнула насчет костылей.
— Тут ведь дело не в костылях, — услышал Мыкола задумчивый, спокойный голос. — Тут дело в том, есть ли у него характер.
Впервые, говоря с Мыколой о его будущем, ему смотрели прямо в глаза, а не косились на его костыли.
Они даже как будто не интересовали Ивана Сергеевича. Он продолжал спокойно всматриваться в мальчика на костылях, что-то обдумывая и взвешивая про себя.
Мыколе представилось, что это какой-то странный молчаливый экзамен.
Сдаст ли он его?
Он услышал тот же задумчивый, неторопливый голос:
— Ты знаешь, Надюша, дело, по-моему, не так уж плохо. Характер у твоего приятеля есть.
Только всего и сказано было Иваном Сергеевичем. Улыбнувшись детям, он зашагал дальше по коридору. Но размышлений и волнений по поводу его слов хватило Мыколе на много дней.
Он придумал тренироваться — втайне от всех. Готовил Наде сюрприз. Забирался в глубь сада, чтобы его никто не видел, и хотя бы несколько метров пытался пройти без костылей. Делал шажок, подавлял стон, хватался за дерево, опять делал шажок.
Земля под ним качалась, как палуба в шторм. Пот катился градом. Колени тряслись.
Но рот его был сжат. Мыкола заставлял себя думать только об одном: то-то удивится Надя, когда увидит его без костылей! Или еще лучше: он притопает к ней на костылях, а потом отбросит их — ага? И лихо выбьет чечетку!
Увы, как ни старался, дело не шло. Правильнее сказать: ноги не шли. Руки-то были сильные, на перекладине мог подтянуться десять раз. А ноги не слушались. Как будто вся сила из них перешла в руки.
А Надя, не зная о тренировках, по-прежнему придиралась к нему: почему он вялый, почему невеселый?
— Очень жалеешь себя, вот что я тебе скажу! Это пусть нас другие жалеют. А ты себя не жалей. Ты же сильный, широкоплечий. Вот как хорошо дышишь! Я бы, кажется, полетела, если бы могла так дышать.
Да, почти до самого конца она была суровая, требовательная и неласковая.
В тот день они, как всегда, сидели на подоконнике и разговаривали — кажется, о кругосветных путешествиях.
Окно было раскрыто настежь. Внизу по-весеннему клубился-пенился сад. Не хотелось оборачиваться — там, за спиной, вяло шаркали туфлями «ходячие» больные. Коридор был узкий, заставленный шкафами, и очень душный — каждую половицу в нем пропитал опостылевший больничный запах.