Выбрать главу

— Не хотите ли вы заставить суд поверить, — спросил он язвительио-недоверчивым тоном, — что вы вообще не попали в дом и так и не видели покойного?

— Да! — коротко ответил Орм.

— Кажется, вы хотели повидать его. Вам, должно быть, очень нужно было повидать его: вы битых два часа простояли перед дверью.

— Да! — ответил Орм.

— И все-таки вы не заметили, что дверь была отперта?

— Да! — сказал Орм.

— Что же вы делали эти два часа в чужом саду? — настаивал прокурор. — Ведь что-нибудь же вы делали, я полагаю?

— Да!

— Это секрет? — спросил сэр Артур с злобной усмешкой.

— Для вас секрет! — ответил поэт.

Именно на этом «секрете» и построил сэр Артур свою обвинительную речь. Со смелостью, которую кое-кто счел чрезмерной, он превратил отсутствие мотивов убийства, бывшее наиболее сильным оружием в руках его противника, в аргумент обвинения. Он истолковал кажущееся отсутствие мотивов как первое доказательство широко задуманного и тщательно разработанного заговора, в сетях которого, как в щупальцах осьминога, погиб патриот Гвинн.

— Да, — восклицал он дрожащим голосом, — мой почтенный противник совершенно прав! Мы не знаем истинных причин убийства этого всеми уважаемого слуги общества. И мы не будем знать причин гибели следующего слуги общества. Вели мой почтенный противник сам падет жертвой своего высокого общественного положения, если дикая ненависть, которую питают разрушительные силы ада ко всем представителям закона, убьет его, то он тоже не будет знать причин убийства. Половина уважаемых джентльменов, заседающих в суде, будет зарезана в своей кровати, и мы не будем знать причин. И мы никогда не узнаем причин и не сможем остановить волну убийств до тех пор, пока она не опустошит всю нашу страну, если защите и впредь будет дозволено тормозить судопроизводство баснями о «невыясненности мотивов», когда все данные следствия, когда все эти вопиющие несообразности, когда упорное отмалчивание подсудимого говорят нам, что перед нами стоит Каин.

— Я никогда еще не видел сэра Артура таким возбужденным, — говорил Бэгшоу своим друзьям в кулуарах суда. — Кое-кто находит, что он перешел границы дозволенного и был более мстительным, чем полагается быть прокурору в таком деле. Но я должен признаться, что этот карлик с желтыми волосами производил жуткое впечатление. И это его каменное молчание… Не стану отрицать, что в конце концов мне показалось, будто передо мной стоит сущее чудовище. Если это только следствие красноречия сэра Артура, то он, безусловно, взял на себя тягчайшую ответственность, вложив в свои слова такую ненависть.

— Но он был другом бедняги Гвинна! — возразил Эндерхилл. — Один мой знакомый видел, как они шептались в сторонке после того рокового банкета. Потому-то, я думаю, он и вел себя так в этом процессе. По-моему, это еще не решенный вопрос, имеет ли человек в подобном случае право руководствоваться исключительно личными чувствами.

— Он и не стал бы этого делать! — сказал Бэгшоу. — Держу пари, что сэр Артур Трэверс не стал бы руководствоваться личными чувствами, как бы сильно ни переживал он гибель Гвинна. Он чрезвычайно строго относится к своей профессии. Это один из тех людей, которые остаются честолюбцами даже тогда, когда их честолюбие уже удовлетворено. Я не знаю никого, кто защищал бы столь же ревностно свое общественное положение, как он. Нет! Вы сделали неправильные выводы из его громовой речи. Если он так разошелся, то это потому, что он думает, что ему удастся добиться обвинительного приговора, и потому, что он рассчитывает встать во главе политического движения, направленного против тех заговоров, о которых он говорил. По-видимому, у него есть веские основания думать, что это ему удастся. Его уверенность сулит мало утешительного подсудимому.

Внезапно Бэгшоу заметил, что к кучке его слушателей присоединилась еще одна незначительная фигура.

— Ну, а вы, отец Браун! — сказал он, улыбаясь. — Что вы думаете о процессе?

— Видите ли, — ответил священник довольно рассеянно, — меня больше всего поразило, как мало похожи на себя люди, когда они надевают парик… Право же, он выглядел совсем другим человеком. Во-первых, он совершенно лысый..

— Боюсь, что это не мешает ему быть весьма опасным для подсудимого, — ответил Бэгшоу. — Я полагаю, вам не удастся построить защиту на том, что прокурор — лысый.

— Не совсем так! — добродушно сказал отец Браун. — Я вот все думаю, как мало люди знают людей. Предположим, что я попал в какую-нибудь далекую страну, где никогда не слыхали об Англии. Предположим, что я расскажу тамошним жителям, что у меня на родине существует человек, который не станет разбирать вопроса о жизни и смерти, прежде чем он не водрузит себе на голову сооружения из конского волоса с небольшими хвостиками позади и седыми буклями по бокам, как у старухи времен королевы Виктории. Они, пожалуй, подумают, что он просто эксцентричен; он только раб условности. Они будут так думать потому, что они вообще не знают, что такое английский судейский, потому, что они вообще не знают, что такое судейский. Ну вот, а судейский не знает, что такое поэт. Он не понимает, что эксцентричные поступки поэта показались бы совсем не эксцентричными другим поэтам. Ему кажется странным, что Орм два часа бродил по великолепному саду, ничего не делая. Но помилуйте! Поэт может гулять по саду хоть десять часов, если у него слагается в голове поэма. Защитник Орма оказался точно таким же тупицей. Ему так и не пришло в голову задать Орму единственный вполне очевидный вопрос.

— Какой же именно вопрос? — в нетерпении спросил Бэгшоу.

— Ну, ясно: какую поэму он создавал в это время? — нетерпеливо ответил отец Браун, — Какие строки он рифмовал, какой он подбирал эпитет, какую строфу отчеканивал? Если бы в суде нашлись образованные люди, знающие, что такое литература, они бы знали точно, каким делом занимался Орм в саду. Вы спрашиваете мануфактурщика, каковы условия работы его фабрики, но никому не приходит в голову мысль об условиях, в которых фабрикуется поэзия. Она делается путем ничегонеделанья.

— Все это очень хорошо, — сказал сыщик, — но почему он прятался? Почему он взобрался по этой старой, поломанной лестнице и остался там? Ведь она никуда не вела.

— Именно потому, что она никуда не вела! — страстно воскликнул отец Браун. — Всякий, кто пригляделся бы пристальней к этому входу в пустое пространство, понял бы, что поэт неминуемо пойдет туда, как пойдет и ребенок. — Он несколько секунд молча моргал, потом прибавил виноватым тоном: — Простите, пожалуйста! Но мне так странно, что никто этого не понял. И потом есть еще одно соображение. Разве вам не известно, что художник имеет на каждый предмет только один удовлетворяющий его угол зрения. Дерево, корова, облако означают для него что-либо только под одним-единственным углом зрения, точно так же, как буквы образуют слово только при одной определенной их расстановке. Ну, так вот! Вид иллюминированного сада с разрушенного мостика был единственный правильный для него вид. Это было нечто вроде сказочного ракурса: Орм как бы смотрел вниз на небо и видел звезды, растущие на деревьях, и сияющий пруд, упавший луной на лужайку, как в радостной детской сказке. Он мог бы смотреть на все это целую вечность. Если бы вы сказали ему, что та лесенка никуда не ведет, он ответил бы вам, что она повела его в сказочную страну, на край света. Но неужели вы думаете, что он сказал бы про это, стоя у свидетельской решетки? Что бы вы про него подумали, если бы он это сказал. Вы болтаете о цеховом суде, почему вы не предали его суду поэтов?

— Вы говорите так, словно вы сами поэт! — сказал Бэгшоу.

— Благодарите бога, что я не поэт! — ответил отец Браун. — Благодарите вашу счастливую звезду, что я милосердней поэта. Рок сжалился над вами; если бы вы знали, какое чудовищное, всесокрушающее презрение он испытывал ко всем вам, вы подумали бы, что на вас обрушилась Ниагара.