Он вошел в кабинет. Помощники следователя подступили к нему.
— Не надо, — нервно сказал Питер. — Я буду говорить. Пусть они выйдут.
— Давно бы. Наденьте ему браслеты. Надеюсь, йонг[7] наручники не помешают тебе!
— Пусть выйдут.
Питер проводил помощников взглядом, сделал несколько шагов к двери, постоял прислушиваясь. Потом повернулся. Глаза его, мутные, налитые кровью, оглядели комнату. Грязноватый паркетный пол, покрытые рисунками обои, покосившаяся скамейка, яркие лучи солнца, врывавшиеся в окно… Лютая, страшная действительность встала перед ним. Сейчас и люди и весь мир уйдут в небытие. Мир, который он так любил, останется здесь, а он уйдет, уйдет к тем, кто внизу. Вдали за окном синело голубое небо, плыли легкие облачка. «Все, все в последний раз». Мысли Питера окрепли. Конец! Из горла его вдруг вырвалось рычание. Он ринулся к столу, огибая его справа. Оуде увидел перед собой перекошенное лицо, сверкающие глаза. Ткнув пальцем в кнопку звонка и повалив стул, он кинулся в сторону, но Питер промчался мимо. Выставив скованные кандалами руки, он страшно вскрикнул и изо всех сил метнул свое тело головой вперед в широкий проем окна. Его резануло по лицу. Зазвенело разбитое стекло. Глубоко внизу, словно дно пропасти, — черная асфальтовая дорога, заполненная машинами. Рядом — вертикальная, перевернутая стена дома, нависшая над голубым провалом неба. Сжалось сердце от нарастающей скорости. Остановить падение, ухватиться за что-нибудь! Но этажи мелькали, летели мимо. Неумолимо надвигалось полотно асфальта, Питер понял, что упадет перед радиатором сверкающей лаком машины. За короткое мгновение мать, отец, мальчишки из светлого детства, бойцы «Копий Народа» пронеслись перед его мысленным взором. Бородатый Джим Твала, которого он все-таки не выдал, добродушно улыбнулся ему. Твердый асфальт ринулся навстречу. Питер не почувствовал боли. Темнота всплеснулась, закрыла собою весь мир…
Ночью в камере стояли крик и стоны. За стеной кто-то помрачившийся в рассудке пел и танцевал. Тюрьма была переполнена. Арестованных некуда было помещать. Их отправляли в концлагеря, некоторых тайно передавали истребительным отрядам.
Мкизе и Майкла Тома вывезли ночью. Вместе с ними отправили и Джабулани — веселого крепкого парня, которому тюремщики выбили зубы, и во рту его темнел провал.
Поезд двигался по пустыне. Песчаные дюны сменялись безжизненными каменистыми равнинами. В растрескавшихся от зноя ложах рек изредка виднелись колючий кустарник да бурая жесткая трава. Все вымерло, все выгорело. Только ветер носился неутомимо, вздымая коричневые облачка. От жары в поезде нечем было дышать. На лавках толстый слой красной пыли. Пыль в волосах. Пыль на лице, пыль во рту.
Утром арестованных пересадили в тюремную автомашину.
В окошке песчаные холмы, перевеваемые ветром, да неистовое солнце. Иногда вид пустыни менялся. Появлялись сухой кустарник и одинокие деревья. На песчаной равнине золотились пучки высохшей травы.
Машина катила по проложенной в песке колее. Метнулись от автомобиля, перепрыгивая друг через друга, газели-прыгуны. Три страуса остановились на безопасном расстоянии, долго провожали машину глазами.
На следующий день добрались до концентрационного лагеря. Вышли из машины. Яркий, слепящий свет. Вокруг ряды колючей проволоки со сторожевыми вышками. Зарешеченными окнами смотрел на лагерь барак.
Прошла колонна заключенных африканцев. Все в красных арестантских рубахах. Надсмотрщики, разморенные жарой, покрикивали на отстающих. Так началась жизнь в лагере.
Утром после поверки повели на плац. Построили в круг.
По команде тюремщика заключенные взвалили на спину по мешку с песком. Генри стоял рядом с утомленным, изможденным африканцем. Глаза человека блестели лихорадочным блеском.
— Бегом!
Сначала все бежали не торопясь. Но надсмотрщики подгоняли, и кольцо людей постепенно ускоряло движение. Генри старался не тратить сил. Они еще пригодятся ему. Но мешок с тёплым песком давил к земле. Горело в легких, щипало от пота веки. Вращались, плыли назад вышки с часовыми. Кружилось над головой солнце. Генри не сдавался. Худого африканца впереди него качало из стороны в сторону. Жилистые ноги его разъезжались по песку. И вдруг он, не выдержав, остановился, расстроил весь круг.
И здесь Генри узнал, что это был за лагерь.
Старший надзиратель Гофман, сухопарый широкоплечий немец лет пятидесяти, не закричал, не вышел из себя. Только лицо его приняло жестокое и деловое выражение. Говорили, что Гофман сбежал в Южную Африку из Германии, где служил во время войны в лагере смерти.
— Вперед! — Гофман повел автоматом в сторону заключенного.
— Гиена ты! — Африканец тяжело дышал.
— Бегом! — Автомат поднялся на уровень груди заключенного. «Беги, — шептали вокруг, — беги!» Но африканец не мог двигаться. «Неужели выстрелит!» — подумал Мкизе и тотчас услышал одиночный выстрел. Генри заметил, что лицо Гофмана сохранило будничное выражение. Костлявый африканец повалился На песок. По знаку надсмотрщика уголовники — их было несколько человек в лагере — подняли и понесли тело убитого с плаца.
Вce молчали. Сцена, по-видимому, была обычной в лагере. Лишь Майкл Тома прошипел; «Мамба».[8]
Это был лагерь смертников. Сюда попадали только «коммунисты», «красные» и отчаянные рецидивисты. Сотня политических заключенных была обречена. Их уничтожали постепенно, одного за другим.
Обо всем этом шепотом рассказал Мкизе его сосед по полке, зулус лет сорока, руководитель непризнаваемого правительством профсоюза текстильщиков. На пробитой каким-то тупым предметом щеке его зияла незаживавшая рана. На следующий дань его самого увели из барака. Ни ночью, ни утром он не вернулся. Он ушел навсегда, вслед за десятками тех, кто был перед ним.
Тома, мрачный, обеспокоенный, сказал Мкизе:
— Уходить надо.
— Есть какой-нибудь план?
Плана побега у Тома не было.
В лагере не хватало воды. Ее привозили в цистернах. Заключенный дорожил своей порцией воды больше, чем обедом.
Однажды в столовой к беззубому Джабулани, который приехал с Мкизе и Тома, подошел уголовник. Он был развязен и держался вызывающе.
— Слушай ты, ситуация, — обратился он к Джабулани, — отнеси свою воду Мписи.
Мписи был главарем рецидивистов в лагере.
— Вот твоему Мписи, — Джабулани показал большой кулак и засмеялся беззубым ртом. — Видели шакала, воду ему!
— Отойди! — с угрозой сказал Генри уголовнику. — Отойди, я сказал!
Майкл Тома вылез из-за стола, подошел к цоци. В его долговязой фигуре и нарочито медлительной походке было что-то угрожающее, зловещее.
— Ты что же! — прошипел он сквозь оскаленные сжатые зубы и вдруг сгреб цоци за ворот красной рубахи. — Хочешь, я сделаю твой длинный череп сладким?
Но цоци в ответ хватил Майкла кулачищем по лицу.
Рядом с ними вырос надсмотрщик Опперман. Толстый, лысый, он редко кричал на заключенных и почти никогда не дрался. Он оттолкнул Тома и молча залепил цоци оплеуху. Тот едва устоял на ногах, но убежать не посмел. Вытянув руки по швам, он отрапортовал по лагерному уставу:
— Благодарю, баас.
Баас наподдал ему еще раза два, и цоци дважды поблагодарил «за учение».
— Пшел!
Слово это сдуло уголовника с места, будто ветер пух с цветка. Он ринулся из столовой, расталкивая заключенных.
Казалось, на этом столкновение и окончилось. Но, видно, над Джабулани уже был занесен меч. На другой вечер, когда заключенные шли спать, два надсмотрщика остановили его у барака.
— Ну, моя очередь, — сказал Джабулани упавшим голосом.
— Может, на допрос! — сказал Мкизе. Но сам он был уверен, что его новому другу пришел конец.