А Сурину было приятно услышать — Янык. Приятно, что это название из его молодости дожило до сих пор, уцелело сквозь годы. И парень бросает его так же сердито, как Серега Рыжков лет тридцать назад. И так же хмурится над баранкой. В тридцать четвертом, когда тащили паровой котел в Дарвазу, чуть не кровью дался им этот Янык. Котел вообще — паршивая вещь: не разрежешь и не переправишь частями. А целиком он ни на одной машине не умещался. Его везли так: две пятитонки ползли помаленьку задом друг к другу, и на обеих сразу ехал треклятый котел. Его величество Котел, один шофер всю дорогу рулил, стоя на подножке. Менялись через каждый километр…
— Все! Мотор перегрелся, — сказал Шукат, когда Янык, наконец, остался позади.
Мотор был еще хоть куда. Это на старых машинах через каждые триста метров кипит. Если на него внимание обращать, как по инструкции, лучше всего с места не трогать. Дальше первого бархана все равно не уедешь. Вот когда сухой пар повалит, значит — пора. Тут в него шуранешь три-четыре ведра, аж зашипит. В самый раз, значит, пришлось…
— Какой это перегрев! — не выдержал Сурин.
День еще только занимался над Каракумами, горячий, поздне-весенний. Солнце еще только прицеливалось, рассеянно шаря лучами. Еще не было жарко. Всякое зверье спешно прыгало по барханам, завершая ночные дела, кто кого не доел, торопясь к прохладному дому, поглубже в песок. И в кабине еще дышалось легко.
— Не в том смысле, — засмеялся Шукат. — Отдых, значит!
— Верное дело, без прокола, — обрадовался Сурин.
Пока Шукат возился с машиной, Сурин упруго, по-молодому выскочил на бархан, огляделся, размял ноги, всем телом почувствовал забытую в городе свежесть, сладкую и горьковатую. Будто тебя посадили вдруг в самый сиреневый цвет, в лепестки. Это отцветал кустарник кандым. Но Сурин не помнил кандыма в лицо и названия не знал никогда. Так в его памяти пахла утренняя пустыня. И запах этот, пришедший из прошлого, был прекрасен.
Сурина охватила жажда действия. В момент он наломал саксаула, сложил костерок, запалил, давней усмешкой усмехнулся саксауловой ярости, тоже почти забытой. Притащил чемоданчик из кабины. Из чемоданчика появился на свет древний туркменский кумган, закоптелый, с отбитым носиком. Больше двадцати лет кумган провалялся в кладовке, но, собираясь в пески, Сурин вспомнил старого товарища. Отыскал. И теперь кумган привычно стоял на костре. И уже готовился закипеть, потому что из всех посуд, известных Сурину, это самая быстрокипящая посуда. Кумган ведь придумали кочевники, медлительные во всем, — кроме подготовки чаепитий. Кумган закипал и пробовал голос, а Сурин уже нарезал колбасу…
— Порядок, — сказал Сурин, оглядывая стол на бархане.
— Быстрее моей бабы, — признал Шукат, пораженный прытью и хозяйственной предусмотрительностью хмурого спутника. Шукат очень, до неприличия, так что его этим поддразнивали на работе, любил свою жену. Влюбился еще перед армией, потом три года издалека любил, женился, наконец, и теперь еще больше любил. Поэтому за глаза он говорил о ней — «баба» и грубовато сипел голосом. На самом деле Шукату просто приятно лишний раз ее вспомнить вслух.
— Готово, — объявил Сурин, снимая кумган с костра.
— Покрепче для начала! — подмигнул Шукат, припечатывая бархан бутылкой. Для доброго отдыха у него припасены были «три звездочки». Не то чтобы большой любитель, но все-таки как у людей, полагается в дальней дороге. И вообще. В пустыне — солнце автоинспектор. Сурин крякнул, разливая в кружки. По-походному, как тридцать лет назад. «Звездочки» славно прошли — с колбасой, молодым луком и домашними котлетами. Полыхнуло внутри. Возникла потребность теплых, сближающих слов. И тогда Шукат вдруг сказал, о чем думал, без всякой рисовки, без желания пугнуть новичка:
— У нас парня завалило недавно, колодезного мастера…
— Завалило? Совсем?
— Совсем, — тяжело подтвердил Шукат. — Даже не достали. Разве достанешь? Там на него тонны этого песка! Щелку себе нашел и за минуту — тонны, на человека…
— А ты не думай, — сказал Сурин, — не думай.
Они выпили еще. И сразу хватили чаю. Чай обжег жарче коньяка.
— Я и не думаю, — сказал Шукат. — Просто, знаешь, сегодня я его вез, например, а завтра засыпало. Анекдоты заливал всю дорогу. Главное — вот сегодня рядом в кабине сидели, а завтра…
— Бывает, сказал Сурин. — Вот у меня тоже…
— Работа у них такая, понимаешь? — перебил Шукат. — Если утром чего-нибудь чувствуешь — значит лучше не начинай. Предчувствие вроде. Как у саперов. Раз чувствуешь — не суйся. А у него предчувствия не было. Веселый встал утром…
— Судьба, — сказал Сурин. Шукат его перебил, вовремя перебил, Сурин все равно не смог бы так рассказать. Как надо.
— Судьба! — усмехнулся Шукат. — Просто работа такая…
И они заговорили о колодцах. Что вокруг вон, поглядишь, бурят, разные там механизмы, шурупы-экскаваторы. А у них в тресте тонкая, ручная работа. Вручную перелопатить пустыню и и выйти к воде. Ни одна машина не может заменить колодезных мастеров, кишка тонка у машины. Потому что особое чутье нужно на песок. Человечье. Чтобы этот колодец после тебя десятки лет в пустыне стоял. А чуть ошибся на миллиметр — на голову тебе…
— А ты не думай, — напомнил Сурин.
— Я не думаю. Раньше, говорят, старики рыли. А у нас в тресте парней молодых навалом. Роют…
— Много надо, — сказал Сурин. — В Каракумах без колодца — хана.
— Хана, — согласился Шукат.
Долго еще они сидели на высоком бархане и так разговаривали, соглашаясь друг с другом. Солнце набрало силу. Откуда-то сбоку па дорогу выкатился вездеход, попросил закурить и уполз в сторону Ербента, оставляя рубчатый след. Потом через рубчики поперек долго ползла черепаха. Уставала. Отдыхала, далеко, без опаски выбрасывая из-под панциря голову. Снова ползла. Сурин следил, как она загребает. Вспоминал.
Когда Лева, сын, был еще совсем шпингалетом, Сурин привез ему черепаху. Такую же маленькую. Маленькая, а дух от нее по квартире пошел настоящий звериный. Как ни убирай. Соседи крик подняли. Никаких звуков черепаха не отличала, кличку там или что. Только на мясо жадно разевала рот, прямо бросалась на тушенку. А палец прихватит случаем, так будто дверью прижмет…
— Вон зверь тоже, — сказал на черепаху Шукат. — В кипяток шугануть, хорошая пепельница будет. Двигаем, что ли?
— Ага, — поднялся Сурин. — Я наверху…
— Солнце сожрет. Как хотите, конечно, — сказал Шукат. Снова в нем поднялась неприязнь к пассажиру: думал, после бархана только и пойдет у них настоящий разговор. Легкий треп, сокращающий километры. Ан нет, в кузов его несет!
Шукат тронул резко нарочно, тряхнув Сурина наверху. Но Сурин только засмеялся. Покрепче устроился в гравии, ватник под себя подложил, мягко. Гравий спрессовался дорогой. Крупный, мытый — вроде песок в пустыню везем. Когда бетонируют водосборную площадку, без гравия не обойтись. Рядом громыхала бочка с водой. Сурин нашарил шланг, громко втянул, в шланге лениво булькнуло — пошла вода, тепловатая, с резиновым привкусом. Отличная вода. Сурин полил на голову и за шиворот. Освежился.
Сверху пустыня, не стесненная рамками кабины, вольно раздвинулась вширь. Будто ближе стала. Желтее и ярче. Хотя Сурин привык видеть ее сквозь шоферское стекло. Вдруг ему понравилось быть пассажиром. Подскакивать в кузове и безответственно глазеть вокруг, затягиваясь воспоминаниями, как папиросой. Век бы в кузове ехал. Один на один с собой. Не принуждая себя к разговору, который только мешает нужным мыслям…
В Ербенте Шукат разогнал прямо к столовой. Лихо затормозил, раздвигая сигналом собак, выскочил из кабины. Сурин спрыгнул сверху. Шукат взглянул на него и едва узнал: вместо бледного городского лица весело подмигивала Шукату кирпично-красная, прожженная рожа под седым ежиком. Солнце в Каракумах работало на совесть.