Выбрать главу

Чирк!

ЯЗ завалился на правый бок, тяжело осел кузовом. Резину подбили! Всем телом Сурин ощутил тяжесть цемента. ЯЗ тупо заскакал на дисках, по фашинам. На голых дисках не выжмешь…

Чирк!

Белый пар взметнулся над радиатором. Сурин из последнего рванул влево. Радиатор пробили! ЯЗ, горячо дрожа, зарылся в песок. Справа, из темноты, поднялись высокие шапки.

— Все! — крикнул Сурин, выпрыгивая из кабины. Чернота пустыни сразу поглотила его. По лицу хлестнул саксаул. Сурин бежал, увязая в песке. Первый бархан, второй, четвертый. Близко за ним бежали Шишкин и Хвостиков. Только барханы могли их спасти. Как можно больше барханов. Все…

Но когда Сурин, наконец, оглянулся, на него налетел только Шишкин. Один Шишкин.

— А Мишка? — крикнул Сурин. И сообразил, что кричать нельзя. Тогда он повторил шепотом-криком: — А Мишка?

Но толстый Шишкин совсем задыхался. Он не мог говорить. Он упал на песок и хватал воздух, как рыба. Потом он ответил:

— Не знаю. Наверное, раньше выпрыгнул…

Всю ночь два человека бродили в барханах. Старались не забираться слишком вглубь, чтобы не заблудиться, чтобы день не застал в песках без воды. Два раза подходили почти к дороге, но побоялись выйти. Они слышали голоса басмачей. Слышали крики. Потом в том месте, где остался ЯЗ, взметнулось зарево. Сурин стиснул зубы: никогда больше у него не будет такой машины, как этот ЯЗ… Голоса стали как будто громче. И два человека снова бежали в барханы, подальше от дороги. Потом они не могли ее найти. Все-таки закружились в песках…

Когда совсем рассвело, выбрались, наконец, на дорогу. День вставал круглый и солнечный. Неправдоподобно тихий. Мирно сновали ящерки. Мирно посвистывали песчинки. Будто ничего не было…

Из-за бархана, со стороны Ербента, показалась машина. Она везла крупу. Крупу сопровождали милиционеры. Люди соскочили с машины, молча окружили Сурина и. Шишкина. Милиционер постарше узнал:

— Вы?

— Мы, — сказал веселый уполномоченный Шишкин. Он опустился на песок перед машиной и закрыл лицо руками.

Когда подъехали к ЯЗу, он еще дымился. Мешки с цементом были аккуратно сложены в сторонке. И зло изрезаны ножом. Видно, их приняли за муку, осторожно сгрузили из кузова и лишь потом разобрались. Видно, басмаческая разведка, «длинное ухо» пустыни, на сей раз сработала плохо. Рядом с мешками лежал Миша Хвостиков, молодой парень, который еще не привык работать ночью, только-только женатый, новый помощник шофера Сурина. Он лежал мирно, будто отдыхал. Глаза его были закрыты, и солнце било прямо в глаза. Казалось, что солнце мешает Хвостикову…

«Мишка! — опять подумал Сурин, как тридцать четыре года назад. — Если б не спал, может, успел бы, Мишка!» Хвостиков был убит наповал…

И еще одного до сих пор не мог позабыть Сурин. Когда они привезли в Ашхабад тело Хвостикова, первым человеком, которого они увидели во дворе Автодора, была жена Хвостикова. Она бежала навстречу машине и кричала. Этот крик Сурин не мог бы забыть еще за две жизни, страшный, раненый крик. Она бежала навстречу, ничего не спрашивая. Будто уже все знала. Хотя никакой телефон не мог раньше их принести ей из пустыни страшную весть. И все-таки она знала. Пока тело снимали с машины, она билась в руках у Сурина. И ничего так и не спросила — знала…

«Просто совпало», — сказал себе Сурин. И снова будто услышал ее крик и как она бежала к машине — нет, знала! «Любила Мишку», — вдруг благодарно подумал Сурин. И теперь, через тридцать четыре года, стало обидно, что никогда больше он не встречал этой женщины и никогда не поинтересовался, где она. Как? Жена его помощника Хвостикова, для которого вот этот сорок первый километр неожиданно стал последним…

И еще подумалось — зря он не рассказал о ней Лоскутову там, у колодца Чагыл. Лоскутов понял бы. Он умел понимать. Сурин вдруг вспомнил Музей бакинских комиссаров в Красноводске. Его торжественные, тихие комнаты. И как они, неловкие в комнатах после пустыни, слушали длинные объяснения экскурсовода и украдкой, как мальчишки, трогали застекленные стенды, будто боясь порезаться, удивляясь простому стеклу, как чуду. А когда хотели уже уходить, Лоскутов вдруг сказал:

— Вот что больше всего потрясает…

Сурин взглянул и увидел обыкновенные очки. С широким переносьем и гнутыми дужками. Одно стекло чуть-чуть треснуло. Такие домашние, они лежали в музее на видном месте. Но Сурин как-то сначала не обратил на них внимания.

— Очки, — подтвердил Лоскутов. — Очки одного из двадцати шести. Представьте: он в них читал, терял их каждое утро, быстро-быстро протирал их, когда волновался. В них он пошел на расстрел. Их же на месте расстрела, нашли, посмотрите.

И больше всего Сурин почему-то запомнил эти очки. С длинными дужками и чуть треснувшие. Когда после войны снова попал в Красноводск, сразу пошел в музей. Но очков уже не было. И никто не мог сказать Сурину, куда они делись. Может, отправили в Москву? Может, потерялись?

— В вещах остается что-то от человека. Остается больше, чем можем мы себе объяснить, — сказал тогда Лоскутов. — Поэтому личные вещи нас так потрясают.

«Точно», — подумал Сурин. И снова провел по старой раме рукой. Бережно. Как проводил по живому ЯЗу. И рука снова стала красной. Еще Сурин подумал, что вот почему-то не смог поехать сюда без старого кумгана с отбитым носиком. Целый вечер ползал в кладовке, пока отыскал. С женой даже поругался: куда девала? Будто кумган, как человек, тоже имел свое право непременно побывать еще раз на сорок первом километре.

Шукат приехал за Суриным уже в сумерках. Задержался. Слегка соснул после обеда: пока разгружался. И вообще, честно говоря, не шибко спешил. Пусть старый еж вволю насидится на солнце, если за тем потащился из Ашхабада в центр Каракумии. Чтобы обнять ржавую раму, лично Шукат не сделал бы и шести шагов. Чего мозги компостировать?..

Сурин сидел на раме, как показалось Шукату, все в той же позе. Это уж слишком! Даже не взглянул на часы, не удивился, что поздно.

— Карета готова, — развязно сказал Шукат. Он чувствовал себя несколько смущенным. Даже, пожалуй, сбитым с толку. Во всяком случае, на сей раз он сам воздержался от разговора. Ехали молча.

Пока добрались до колодца, совсем стемнело.

— Урочище Бузлыджа, что-то вроде — «Соленый лед» по-русски, двести километров от Ашхабада, — любезно представил Шукат темноту. — Имеет почти готовый колодец и водосборную площадку в проекте.

Если бы не воспоминания, Сурина бы заинтересовало урочище Бузлыджа в новом своем виде. Дело в общем простое: берется гектар сухейшей пустыни, выравнивается бульдозером, бетонируется с уклоном к сардобам — огромным подземным резервуарам для будущей воды, — и площадка готова. Гектар каракумских дождей, собранных воедино, позволяет, оказывается, поить мощное стадо овец. И для колодца площадка большое подспорье. Ибо колодцы в пустыне нужно расходовать бережно, чтобы не пострадал водяной дебет-кредит…

Но Сурин просто увидел деревянный дом посреди пустыни, крохотную пристройку электрика, где тарахтел движок, бетонный сруб колодца невдалеке, доски, гравий, сгруженный Шукатом, и длинный навес, под которым была столовая. И еще увидел цистерну в сторонке. На цистерне каким-то чудом держалась кровать. На кровати лежал человек, задумчиво шевеля босыми ногами, и курил прямо в небо.

— Дизелист, — кивнул на него Шукат. — Фаланг опасается, вон как устроился…

— Верное дело, без прокола, — усмехнулся Сурин, подивившись хитрости дизелиста.

Тут к ЗИЛу высыпала вся бригада, ибо новый человек — подарок в пустыне. Сурина затормошили, забросали именами, Знакомясь, потащили в дом. Почти весь дом занимали просторные нары на коллектив, устланные даже с некоторым кокетством цветными одеялами. В углу стоял узкий стол, крепкий, как сруб. У стола сидел крепкий, мосластый дядя в засученных брюках, и больше ни в чем, со шрамом через всю грудь. Он деловито стриг простыню, что-то из нее выкраивая. Когда поворачивался спиной к свету, между лопатками тоже проступал шрам. Еще длиннее, чем на груди. Оставила след разрывная, навылет…