На порубке охранник стоял над тачкой с топорами.
— Сорок четыре? — переспросил он. — Очень хорошо. Ему тоже не хотелось заниматься пересчетом, замерз, хорошо бы в тепло.
— Марш в барак!
И колонну погнали почти бегом.
Седой не подал виду, что заметил, как Гаджи спрятал топор под тряпье, заменявшее постель. Встревожился. Зачем?
Тишина была глубокой. Она держалась до тех пор, пока Гаджи не вышел из барака. И тогда кто-то сказал с кавказским акцентом:
— Давай посмотрим, что этот на нарах прятал.
— Откуда ты знаешь?
— Глазами видел. Понимаешь? Своими глазами.
— Лазить по чужим…
— Щепетильный больно, тут не институт благородных девиц.
— Как-то вроде неудобно.
— Тебе, может, и не к лицу, а я могу.
Кавказец пошел к нарам Гаджи.
— Вай ме… — он даже ахнул. В его руках был топор. — Глядите.
Пленные подошли ближе.
— Если обыск… Нас всех…
— Он на то, видно, и метит.
— Выкинем?
— Надо так… Сейчас спрячем, — это сказал кавказец. — А как уснет… — Он обвел всех долгим взглядом. Увидел, что люди притихли. И продолжил: — Этим же топором… Сам берусь. Потому что я тоже с Кавказа… Из-за него на весь Кавказ позор.
За стенами барака послышались шаги. Возвращался Гаджи. Кавказец схватил топор и кинулся к себе на нары. Коптилка, вспыхнув последний раз, погасла: кончилось масло.
Через какое-то время из дальнего угла барака кто-то, крадучись, двинулся по проходу.
Подойдя к нарам Гаджи, человек остановился. Седой рассмотрел того самого кавказца, что поклялся покончить с Гаджи. Голубоватым холодком отливал прижатый к его груди топор.
Самосуд! Он был бессмыслен до идиотизма. Он вел не только к гибели самого Гаджи, ни в чем не повинного, а только обросшего липкой отвратительной паутиной недоверия, но и к гибели многих, кто был в этом бараке. Седой рванулся и перехватил руку с занесенным топором.
Гаджи сидел на нарах, не в силах шевельнуться. Его казнь не состоялась, и жизнью своей теперь он обязан был только Седому.
— Твой топор? — спросил Седой.
Гаджи молча кивнул.
Продолжать сейчас разговор было бессмысленно, и Седой, взяв топор, положил его к себе на нары.
— Иди к себе… А ты ложись…
Потом сказал:
— И всем — спать. Разговаривать будем завтра.
Было ясно, что это приказ, не допускающий ни обсуждения, ни тем более неповиновения.
Гаджи сидел на нарах. Кажется, во всем бараке он был один — пленных погнали работать на болото. Только ему предстояло ждать охранника, который поведет на кухню к полковнику.
Тяжкие мысли бередили ум. Их прервал стон. И опять была тишина.
Гаджи подошел к Седому. Склонился над ним. Тот приподнялся на локтях, видно, что-то хотел сказать, но захрипел, и Гаджи едва удалось подхватить его и опустить на нары. Седой дышал прерывисто.
— Что мне делать. Седой? Что делать?
— Не плачь, Гаджи. Ты мужчина. Ты должен делать то… — он долго не мог собраться с силами, чтобы закончить фразу. — Ты должен делать то, что скажет тебе полковник.
— Вильке?
— Да, Гаджи. Вильке — разведчик. Крупный и умный. Здесь он вербует подручных… Ты должен стать одним из них…
— Шпионом?
— И диверсантом тоже… Пусть он думает, что ты предал Родину.
— И тогда… Вся семья наша, весь род… позором… навсегда…
— Это трудно… Я знаю… Но ты солдат, Гаджи.
— Я… Я не сумею…
— Тебя научат.
— Кто?
— Думаю, тот же Вильке! И то, чему тебя научит враг, ты поставишь на службу Родине. А вернувшись к нашим, сошлись на меня, на комиссара…
— Я этого…
— Эй, ты, марш к полковнику! — стоя в дверях, конвоир рыскал глазами, ища в темноте Гаджи.
Гаджи вышел. В барак он больше не вернулся.
В этом оборванном, изможденном, обросшем ржавой щетиной человеке даже близкие не могли бы узнать майора Лаврова. Его нехитрые пожитки пленного лежали на нарах, соседних с нарами Седого.
Вот и прошел, подумал он. И воздушный бой, и вынужденный прыжок с парашютом, и пленение, и допросы, и мордобой, и карцер. Прошел и живу.
Он принялся осматривать барак.
Пустые нары ряд за рядом говорили Лаврову о судьбе бывших обитателей. Сколько раз сменялись на них хозяева? И не ждали ли нового постояльца те, на которых сейчас лежал стонущий человек?
Лавров не сомневался, что перед ним Седой — совесть всех, кого злая судьба согнала в этот ад, опоясанный колючей проволокой.
Комиссар умирал. Уже не часы — минуты оставалось ему пробыть среди людей.
Лавров склонился над ним. Смерть, словно по велению воли, отошла, отступила, отпустила его из своих объятий.
Седой сознавал, что отступление это временное. Он долго разглядывал Лаврова, потом спросил:
— Ты давно?
Чем интересовался Седой? Временем, когда Лавров попал в плен? Он сразу готов был ответить. Но понял, что сказать нужно вовсе не об этом.
— С тридцатого. С коллективизации.
Седой улыбнулся. Улыбнулся потому, что получил ответ, который мог ждать только от единоверца, чья жизнь спаяна с его жизнью самым прочным — идеей.
Седой дышал прерывисто. И уже не полной грудью, а так едва-едва.
— Бартенев просил передать привет, — сказал Лавров.
— Ты его знаешь? — это Седой почти прошептал. Несмотря на предсмертную усталость, он открыл глаза: ему надо было как можно лучше рассмотреть, кто принес привет оттуда.
— Ты его знаешь? — опять спросил он.
Лавров не ответил прямо.
— Бартенев велел сказать, что я похож на Алешу Свиридова, — и, помолчав, добавил: — Меня тоже зовут Алексеем.
Седой попытался приподняться — теперь, чтобы обнять Лаврова: он понял, кого послала ему судьба в последний час.
— Люди хорошие. Сам разберешься. Трудно здесь только с одним. Гаджи… Остракизм… Знаешь такое слово? Но…
Дыхание Седого остановилось. Он не мог больше сказать ничего. И только спустя минуту, тянувшуюся до бесконечности долго, продолжил:
— …но я бы с ним в один окоп… И я послал его к ним. Выживи… Обязательно выживи. Скажи, что я и тут был комиссаром.
Это был конец.
Алексей накрыл Седого и отошел от нар.
Текст расшифрованной радиограммы был таким:
«Друг успел принять дела. Разрешите его выводить. Двенадцатый».
Поперек этого текста появилась надпись.
«Передайте двенадцатому. Разрешаю в ближайшее время. Вывод обратно к Бороде».
Хозяина кабинета ждали, видимо, давно. Зная его нрав, офицеры говорили между собой вполголоса, стараясь не спускать взгляда с двери, через которую должен был войти фон Воргман.
И действительно, все поняли: «он», едва появилась голова огромной овчарки, верной и неразлучной спутницы обер-фюрера. Только обер-лейтенант Юнге замешкался, прикуривая сигарету.
— Здесь не солдатская казарма! — обер-фюрер рявкнул так, что зажигалка выпала из рук Юнге и покатилась по полу в гробовой тишине.
— Хайль Гитлер!
— Хайль! — обер-фюрер поднял руку, стремительно проходя к столу.
— Вчера, Юнге, пользуясь служебным самолетом, вы отправили невесте пианино. И еще три каракулевые шубы. Вы состоятельный человек, Юнге. А жалеете на сигары. Курите дрянь. Вы… Гобсек. Противно… Можете сесть.
Офицеры молча заняли свои места.
Фрн Боргман взглянул на — календарь, перевернул страничку.
— Кришке, — сказал он.
Толстый майор вскочил:
— Экспедиция «зет» возвратилась, понеся большие потери: убитых восемнадцать. Вновь начала работать пеленгуемая нами русская рация. Штуббе утверждает, что опять передается текст, адресованный агенту, который в нашем районе…
Прервав Кришне, фон Боргман обернулся к лейтенанту, сидящему у края стола.