2. Буде из-за плохого зрения останется без стипендии — стипендию ему собирать.
3. Если ослепнет, учить по слепой системе, для чего заранее узнать про разные учебники для слепых («А зачем они? — сказала Ленка Щеголиха. — Я ему буду вслух читать. Сашка красивый парень, даже приятно»).
4. Идти в деканат и сидеть там всей группой, пока ему не раздобудут путевку в лучшую глазную больницу страны на летнее время.
В общем много было крика. И когда мы шли в общежитие, то меня чуть под ручки не вели, а пуще всего Ленка. Боевая была девчонка, с такой не пропадешь. Потом все куда-то исчезли, и мы остались с Ленкой одни. Она щебетала женские разговоры, а я ощущал на локте ее теплую ладошку и думал: «Не буду обузой для коллектива. И для нее тоже».
Город наш стоит на холмах. Даже поговорка была: «У Рима-то семь холмов, у нас-то десять». В тот раз что-то долго мы шли до общежития. Каблуки постукивали по мерзлому асфальту, и на холмах синел наш город, где Герцен — правда, не по своей воле — бывал, и Салтыков-Щедрин тоже. Мы говорили про разное — и вдруг меня обожгло: «Она же меня, дурака, просто жалеет. Нужен я ей, слепой!»
Тут что-то все засерело кругом и забухали колокола. Очнулся я опять в больнице. Видно, в привычку стало входить. На глазах повязка лежит, на лбу что-то холодное — пузырь со льдом.
Лежать было хорошо, покойно.
И почему-то я вспомнил Кольку Силиму. В его возрасте я о жизни рассуждал так: мужчина должен познать море, тропики и войну. Тогда можно уже умирать спокойно, зная, что изучил земной шарик и условия существования на нем. С точки зрения моря и тропиков, перспективы у меня получались неважные. Про войну — что говорить? Насчет открытия горных хребтов и неизвестных племен тоже не выходило. Получалось: лежи, Сашка, и не прыгай. Будешь учителем, если успеешь кончить. Великие цели оставь другим.
Но оставлять другим великие цели мне, естественно, не хотелось. Что из того, что не выйдет из меня Песталоцци или Ушинского?
При всех вариантах у меня оставалось несколько «зрячих» лет. Значит, мне надо исхитриться и за эти пять лет наворочать побольше дел. Открытие бы какое сделать… Синхрофазотрон изобрести, теорию относительности или разыскать живого мамонта. Пожалуй, мамонта интереснее всего. С ружьем и верной собакой закатиться в таежные дебри…
А море? Море тоже надо повидать, пока не ослеп. Я вспомнил наши с Валькой Сонным разговоры, когда мы в тамбуре собирались ехать искать ту самую чайку. Может быть, в самом деле поехать искать, как тот чудак? Валька перед отъездом про дневники забыл, за что крепко, наверное, был порот. Я тоже забыл. А когда вспомнил, то сложил их в портфель, с которым в первый класс ходил.
Пришла Ленка.
— Я тебе яблоки принесла, — сказала она.
— Где ты их достала?
— Ну-у! Ты же знаешь, я бойкая.
Стали мы хрустеть яблоками и молчать.
— Есть у меня одна идея, — сказал я.
— Какая? — быстро спросила она.
— Учителем быть мне не светит. Меня, очкарика, пацаны изведут.
— Это верно, — охотно согласилась Ленка. — У нас математик…
— Обожди! Надо мне другим способом место найти. Допустим, открыть новую птицу. Новый вид.
— Какую птицу? — подозрительно спросила Ленка.
— Ну, чайку, допустим. Розового цвета.
— Чайка белая! — твердо сказала Ленка. — Не дури.
Она взяла еще одно яблоко. Было приятно смотреть на нее, на то, как кусает она крепкую холодную антоновку и пытается разгадать, что я задумал.
— Ничегошеньки ты не знаешь, — вздохнул я.
…Через два дня меня выписали. До зимних каникул оставалась неделя, и я сразу поехал домой.
Дома все было так же; только дом стал меньше, а уважения ко мне со стороны сельских жителей больше. По нашим вятским понятиям: если в очках — ученый человек.
Портфель я обнаружил на чердаке среди пахнущего железом и пылью хлама мальчишеских лет.
Все было в целости и сохранности. А ведь были моменты, когда я не верил, что такой портфель и записки странного человека существуют.
При свете керосиновой лампы я стал разворачивать листки.
Вначале шли те, что мы уже читали с корешом детства Бальной Сонным. Затем незначительные заметки:
«Гёте плакал перед Венерой Милосской».
Нервно разбрызганы чернила в скорописном тексте следующего содержания:
«Сегодня долго ходил по улицам и думал черт знает о чем. Забрел куда-то. Пруд. Неизвестный бульвар. Пруд замерзший, грязный. Голые деревья. Красный закат над всей Москвой, как кровь, в этот закат черной иглой воткнулась фабричная труба и дымит, поливая его копотью. От заката грязный лед на пруду тоже казался красным. Я смотрел на лед и на небо, стараясь не замечать трубу, и были секунды, когда я чувствовал, что сейчас пролетит мимо моя птица.
В это время сзади прошли два гимназиста. Один объяснял другому, что если брить верхнюю губу, то усы начнут расти прямо сейчас и обязательно черного цвета».
Важное замечание странного человека, написанное спокойным почерком:
«Мои архивные изыскания о розовой чайке закончены. В завершение я перечитал Миллера «История открытия Сибири», труды Миддендорфа и Крашенинникова, записки капитана Сарычева, отчеты Прончищева, Лаптевых, донесения Беринга. Ни один из этих прославленных северных путешественников не пишет о птицах. Не пишут о них и мужики-землепроходцы, открывавшие Сибирь. Пишут о соболе, о серебряных горах, о жемчуге северных рек, снова о соболе. И мы немного ушли от них. Соболя и жемчуг интересуют наш век. И только».
И опять на листах разбрызганы интересные сведения:
«Кошмарное убийство на Сухаревке — баба с разрезанным животом».
И наконец, выведено:
«ПЛАН ПОИСКОВ РОЗОВОЙ ЧАЙКИ
I. Все искавшие розовую чайку морские экспедиции были прикованы к морю или узкой полосе берега. Никто не искал ее на суше.
II. Нет смысла разыскивать сей феномен в хорошо изученных арктических областях. Эта птица не могла пройти незамеченной мимо людского глаза.
III. К востоку от реки Лены, между Индигиркой и Колымой, лежит одно из самых больших «белых пятен» на карте мира. В этой громадной области полярных болот не бывал ни один путешественник.
IV. Розовая чайка скрывается там».
План у меня созрел мгновенно. Надо отправиться в Мурманск, устроиться на корабль, который ходит Северным морским путем, доплыть до низовьев Колымы.
Я запихал записки обратно в портфель и оставил себе только клеенчатую тетрадь. Она, как я уже знал, содержала описание путешествия странного человека.
Уж если суждено мне ослепнуть, то успею я повидать одну из редчайших птиц на земле, морскую жизнь и другие края в пределах своего государства.
Стоило мне это решить, как болезнь моя отодвинулась куда-то и я о ней позабыл. Из неврастеника стал я роскошным мужчиной действия.
Написал я письмо Ване Берендею, чтобы прислал мою зачетку в Мурманск, главпочтамт, до востребования.
Написал письмо Ленке. Разные такие слова…
…Ехали вместе со мной вербованные мужики, тоже в Мурманск. Пропивали дорожные суммы. Один из них особенно был здоров, как вроде человек в скафандре из мышц. Сильнее всего были у него зубы, желтые, сплошные, как из дикого камня; и рвал он этими зубами все: пробки с бутылок, мясо с костей на закуску, хлеб комками от целой буханки, а водку хлестал из горлышка и только краснел.
Странные, заваленные снегом станции ковыляли за окном вагона: Шарья, Шекшима, Якшанга. Потом Котлас. Соседи мои за дорогу пропились и теперь думали о жизни. На какой-то станции, не помню, вышел я и купил им бутылку водки. Поставил на стол: похмелка. Но грубые эти люди вдруг стали отнекиваться, бонтон развели, прямо пай-мальчики, которых пихают на неслыханное преступление среди бела дня. Наконец тот, здоровый, сказал: «Ладно. Свой парень. Можно».
Выпили они эту поллитровку, и здоровый опять скомандовал: «Ша! К вечеру трезвыми быть». И всем скопом стали они интересоваться моими планами на жизнь на ближайшие пятьсот лет. Вагон дребезжал и качался, лес плыл и плыл за окошком; и в спертом духе того бесплацкартного вагона впервые я стал постигать бескорыстную радость случайного общения с людьми. Ехали мужички рубить лес по договору, уже не в первый раз, и мне предложили податься с ними, не за то, что водку поставил, а душевно: подумай, мол, если некуда, то давай с нами, дело проверенное. Но не для этого я бросал институт. Леса же я по горло за свою жизнь насмотрелся и потому отказался.