— Доски!
Омар сунул под колесо сухую до музыкального звона доску. Володя подполз под другое колесо и, прежде чем установить домкрат, глянул снизу и увидел обоих парней, которым нужно было в Алжир по своим неотложным делам.
Они сидели с поджатыми ногами, со сведенными ко лбу ладонями и что-то нашептывали. Это было так нелепо, с точки зрения Володи, что он никак не мог поверить в серьезность их поклонов и молитвенного шепота и подосадовал на этого странного парня Мурзука.
— Омар, да что ж такое, скажи им! Мне помощь нужна, их руки нужны!
Мальчишка часто-часто затараторил, но парни даже не взглянули на него — да и был ли для них в эту минуту мир, были ли они сами?
Ожесточенно махнув рукой, так что пальцы прошлись по камню как по терке, Володя опять полез под колесо и вскоре второе колесо тоже поднял над землей. Омар сунул вовремя доску, а Володя вскочил в кабину с домкратом.
— Скорее, Омар! — крикнул Володя, вырулил, принял мальчонку руками, усадил рядом с собой и оглянулся на парней: пускай скорее прыгают в кузов и доски-то, доски не забудут!
— Ну, кто из нас аллах? — сверкнул Володя белыми зубами.
И мальчишка отозвался на его улыбку радостным смехом, придвинулся голым кофейным тельцем.
Володя глянул в решетчатое с той стороны заднее окошко кабины. И Омар тоже глянул, они даже коснулись друг дружки влажными, точно смазанными оливковым маслом лбами и одновременно заметили повеселевшие лица тех двух парней.
— Вот ведь как: думают, что им аллах помог, — сказал Володя и снова стал наращивать скорость, но не потому, что его торопили, а потому, что уже ни черта не боялся; и если говорить откровенно, жизнь хороша и не пресна, когда рискуешь.
— А что же ты гол? — спросил он затем и спохватился: — Ах, да, конечно-конечно! Спасибо, Омар, спасибо, браток! — И видел звонкую доску с прилипшей к ней черной, изжеванной колесом маечкой.
И словно лишь теперь Володя ощутил, какая стоит банная, изнуряющая духота.
Душно было в кабине и тогда, когда кончились горы, когда пошли плоские, срезанные камни нагорья, когда началась бурая каменистая степь. Но Володя не чувствовал жару так болезненно, как в первые дни, и теперь ему было хорошо мчаться даже в духоте: ведь позади осталась опасность, и гляди теперь ненапряженно на эту бегущую степь, на трезубцы кактусов с желтыми крохотными плодами, на агавы с узкими, острыми, точно клинки, листьями.
И, покачиваясь в душной кабине, он глядел на эту знойную землю, которая неслась навстречу в дрожащем, трепещущем, как над жаровнями, и точно произрастающем из самой земли воздухе. Мелькали по сторонам яркие заправочные станции, кафе с вытекающими через распахнутые двери запахами мяса и жареных стручков красного перца, домики под черепицей, выходили к дороге мальчики, похожие на Омара, и махали гроздьями подбитых куропаток, лениво блуждали в небе аисты. Весь этот мир вмещался в тройном экране кабины, и думалось об алжирской земле, думалось… Много наших парней нынешним летом в Алжире, а прошлой зимою было много наших, русских птиц; они зимовали здесь и теперь, и сто, и двести лет назад, а потом возвращались гуси-лебеди на Родину и, проплывая в небе, роняли над Россией выгнутые перья; и где-то в Михайловском поднимал, спешившись с лошади, эти перья Пушкин и писал потом:
Володя заулыбался неожиданному ходу своих мыслей, а Омар обеспокоенно окликнул его, выспрашивая:
— Волода, Волода?
Володя кивнул головой.
— Понимаешь, тебе надо выучить эти стихи, обязательно выучить! Ты быстрый, Омар, ты очень сообразительный, Омар. И немецких и французских слов ты знаешь больше меня. И по-русски мы понимаем друг друга. Не ленись, Омар, повторяй за мной. Повторяй, браток!
Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…
Видно, не совсем понимал арабчонок его порыв, улыбался растерянно; и тогда Володя с жаром, словно это сейчас самое необходимое дело, опять попросил:
— Выучи их, Омарушка, ведь это легко! Ну, хочешь, я тебе расскажу, чтоб ты понял? Ну, как бы тебе рассказать, чтоб ты понял? Ага, слушай: я в России живу, а ты — в Африке, я люблю свою землю, и ты любишь, но нам близки и другие люди, другие земли и дела других людей… Ну, понимаешь, мы с тобой равны, и ты мне как брат»
— Брат, брат! — подхватил Омар и руками сделал движение, как бы оглаживая Володино плечо.
Он был чертовски сообразителен, дитя Африки, и знал, действительно, много чужих слов, и знал немало русских слов, — потому Володя упорствовал, настаивал:
— Повторяй, Омар, слушай и повторяй:
И Омар затряс курчавой головой, принялся произносить русские стихи; и сначала у него не получалось, а потом Володя уловил в арабском акценте родную речь, и его что-то приподняло, словно он взлетел; и Володя, бесконечно любя сейчас Омара, и степь с кактусами, и дорогу чужой земли, сам стал произносить с новым смыслом родные, прозрачные, случайно всплывшие в памяти слова:
Как жаль, что он не помнил сейчас дальше, кроме двух этих строчек! Но Омар привязался и к этим, двум строчкам и все повторял, повторял их, слегка коверкая, а Володя слушал и удивлялся, как много он проехал, пока раздумывал о земле, несущейся навстречу, и о своей Родине, о Пушкине.
А потом еще одна непредвиденная встреча с Родиной, произошла — потом, когда по обе стороны дороги уже чаще зеленели оливы, и голубовато-зеленые смоковницы, и серебристо-зеленые виноградные лозы, и пальмы с кольчатыми стволами.
Уже вблизи Алжира его обогнала машина, потому что он приметно сбавил скорость, потом вторая машина с открытым верхом, в которой сидели солдаты; и Володя сразу узнал тропическую форму советских солдат, затормозил, выскочил на обочину, стал махать рукой, а машины — свои, военные «газики» — проносились и удалялись, проносились и удалялись. У него и не было надежды остановить хоть одну; он махал, приветствовал их крепкой рукой; но вот последняя машина свернула, стала у обочины, солдаты попрыгали вниз, разминая ноги и так знакомо одергивая гимнастерки, собрались вокруг Володи, в панамах с дырочками и с вислыми бортами, панамах табачного цвета с выгоревшими стежками ниток.
К нему протиснулся старший лейтенант, юный, исхудавший под этим солнцем так, что рукава гимнастерки ему стали длинны, с морщинками у глаз, потому что приходилось щуриться, и спросил:
— Откуда, земляк?
— Из Минска, — обвел их светлыми глазами Володя, зная, что в этот миг дарит каждого чем-то драгоценным. — Из Минска…
Это были саперы, которые ошибаются в жизни только раз, и они разминировали алжирские поля, а мин в Алжире было посеяно множество: несколько миллионов, чуть ли не по одной на каждого алжирца. Мины недавней войны, мины французских колонизаторов. И люди, ошибающиеся в жизни только раз, прибыли сюда убирать этот страшный урожай, а Володя прибыл пахать землю для иного сева, — и разве не на одно общее дело послала их родная земля?
— Из Минска, — твердо повторил он.
— Из Минска? — как будто удивился лейтенант, оглянулся на солдат и вновь посмотрел на Володю. — Вы, может, знаете капитана Щербу — он теперь в вашем городе живет?
— Как же, знаю! — охотно отозвался Володя, но немного сник, потому что капитан Щерба был героем-сапером, который ослеп на последней своей мине, разминированной в Алжире.
И все же — как ни трудно было об этом рассказывать — Володя рассказал о том, что перед отъездом в Африку они навестили капитана и что капитан был мужествен и надеется на свое выздоровление.
Глаза лейтенанта будто овеяло песчаной пылью, он заморгал, но быстро справился с собой, похлопал по планшетке, выискивая что-то, но махнул рукой:
— Думал черкнуть капитану, да ведь вы не скоро уедете домой. К тому же мы с ним переписываемся. Так что… не надо, пожалуй. А когда вернетесь в Минск, я прошу вас зайти снова к капитану. И пожмите ему руку. Вот так. — И юный, немногим старше Володи лейтенант туго сжал Володину руку.