— Н-да, — протянул Шухов. — Ну что ж, подождем эту Мокееву.
— Подождем, — уныло произнес Кожохин. — Но на этом, к сожалению, загадки не кончаются.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Три часа. Пора будить Лизу. Или не тревожить, подождать еще минут пять? Если она будет торопиться, укоротятся эти надоевшие вопросы, недоуменные взгляды. «Виктор, почему ты так спешишь?» Почему? Как он может ответить на этот вопрос? В городе стало много людей. И ему все чаще снится падающий самолет. Разве это ответы? Это страх, который поселился в его душе и от которого некуда деться. Ночью страх приходит во сне. Днем заставляет оглядываться. Нет, Лизе он об этом не скажет никогда. Это его страх. Страх — расплата. И хорошо бы, если только страх.
Назаров прислонился лбом к холодному оконному стеклу. Темнота за окном испугала его. Он резко откинул голову, увидел свое отражение. Впалые щеки, пятна вместо глаз. «Как у трупа», — мелькнула мысль. Он задернул шторку, посмотрел на часы. До чего же медленно движется время. Прошло всего полминуты. «Будить? Подождать?» Почему он так нервничает сегодня? Сборы виноваты. Продажа дома. Жизнь выбилась из размеренной, привычной колеи. Жизнь… Видел ли он ее? «Жил-был у бабушки серенький козлик…»
В четыре, наверное, опять припрется старик Комаров. Как купил дом, так и ходит словно заведенный. Не спится ему. «Дом-то мой теперича». В сберкассе удивился, увидев, что Назаров положил деньги в карман. «Ты, парень, смелый, гляжу. Аль не боишься? Семь тыщ ведь». Старый жлоб. Чучело. Зачем ему, такому старому, деньги?..
Придет Комаров и станет шаркать ногами по комнатам, стенки выстукивать. «Грибка я, парень, боюсь. Жучки тоже есть. Домоеды. И венцы у твоей избы надо править». И смотрит пронзительно, словно все понимает. Лиза тоже стала смотреть особенно. Ладонь под щеку — и глядит, будто спросить чего хочет, да не решается. А ведь спросит когда-нибудь. Спросит…
Еще полминуты отщелкал будильник. Тик-так, тик-так. И в самолете тогда все что-то щелкало. А какого толстолоба он тогда поймал! Килограммов пять, не меньше. Или это огонь трещал в самолете? Хотя почему в самолете? Не было уже самолета, когда Назаров подобрался к месту катастрофы. Плавали на болоте обломки. Да белое крыло лежало в стороне. И сбоку летчикова голова скалилась. Страшно! А от того, другого, парня ноги только остались и сумка брезентовая. Видно, на себе ее держал. И все-таки тикало тогда что-то. Тик-так, тик-так. Как будильник.
Тик-так. И кусок жизни назаровской отвалился, как крыло от самолета. Восемь лет испуга на две секунды радости променял. В запале все делал, в бреду каком-то горячечном. А может, жило в нем это? Таилось, момента поджидало.
Думалось: родиться бы ему девчонкой, глядишь, и жизнь пошла бы иначе. Случай… Все случай. И это случай, и он случай, игрушка, каприз природы, ошибка матери. Сейчас у него уже не осталось ненависти к ней. Высохла ненависть, коркой жесткой покрылась. А ведь была: звериная, безотчетная. Когда сообразил, что и мать его ненавидит, когда догадался за что… Сначала не понимал, мал был, недогадлив. Чувствовал все время ее тяжелый взгляд. Всегда, с той поры, как только стал понимать себя. Даже во сне чувствовал. Вздрагивал, просыпался. Как сейчас… А понял все он гораздо позднее…
Назаров закрыл глаза и прислушался к тиканью будильника, к сонному дыханию Лизы. И поплыл перед его взором маленький волжский городок на крутом берегу. Золотые маковки церквей, деревянные домики, как затейливые игрушки, древний парк над рекой. Городок его детства и юности.
Тик-так… Тик-так… У местного адвоката была дочка-красавица. В шестнадцатом году кончила гимназию. В семнадцатом началась революция. Налаженный адвокатский быт полетел в тартарары. Дочка-красавица пошла работать в библиотеку. Она наизусть знала Надсона, Майкова и Фета, но не имела понятия о том, как добывается хлеб насущный. Надсон ей об этом не мог рассказать. Тик-так… Восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый прошумели над городком, а она все еще читала Надсона. Старый адвокат умер. Мебель красного дерева, ломберные карточные столы, драгоценности, фарфор разнесли из квартиры бородатые мужики. Взамен они давали мешки с мукой. Она пекла из этой муки лепешки и плакала над томиками стихов. И грезила о необыкновенной любви.
В двадцать первом в городок приехал на короткие гастроли симфонический оркестр из столицы. Она ходила на все концерты, садилась во второй ряд и упивалась Гайдном и Вагнером. Черный фрак молодого дирижера, его белое интеллигентное лицо пробуждали у нее в мозгу какие-то туманные образы, ассоциировались со стихами о безысходности, о соловьиных трелях в липовых аллеях, о белом платье блоковской Невесты. А угрюмая музыка Вагнера будоражила кровь, звала к решительным поступкам.