— Да, не очень ты за это время вырос, Батон, — сказал я весело. — За восемь-то лет мог бы придумать что-нибудь поновее… Правда, я не понимаю, зачем тебе вся комедия. Через час в сводку попадет заявление гражданина, у которого ты украл этот чемодан, и твоя очередная легенда получит естественное завершение.
Батон пожал плечами, показывая, что все мои домыслы не имеют к нему никакого отношения. Если бы это происходило не сейчас, а восемь лет назад, я бы, наверное, испытывал немалое злорадство, представляя, как с минуты на минуту явится потерпевший и расскажет, при каких обстоятельствах Батон увел у него чемодан. Но сейчас я не испытывал никакого злорадства, потому что прошло восемь лет, и я уже не был сопляком, и хорошо знал, что Батон при опознании, и на следствии, и в суде будет выступать оскорбленным праведником, таким и уйдет в тюрьму. И никакого удовольствия от того, что Батон не считает меня больше сопляком, я тоже не испытывал. И это было правильно, потому что первый раунд Батон выиграл у меня и в этот раз. Пускай случайно, а выиграл. Но узнал я об этом немного спустя…
— Что еще есть в вашем чемодане? — спросил Савельев, и я от неожиданности вздрогнул, потому что он так долго сидел молча, а я так погрузился в свои воспоминания, что совсем забыл о нем. Сашка держал в руках дорогой японский фотоаппарат марки «Никон».
— Да всякая чепуха. — Батон посмотрел на Савельева, потом внимательный взгляд его ощупал роскошную камеру. Немного помолчав, он небрежно махнул рукой. — Фотоаппарат, например…
Я сказал Сашке назидательно:
— Учитесь, товарищ капитан. Вот прекрасный образец бессребренничества и душевной широты: гражданин Дедушкин считает «чепухой» аппарат, который стоит больше, чем он заработал за всю свою долгую трудовую жизнь.
Но Батона такими пустяками не выведешь из равновесия. Он четко гнул раз и навсегда выбранную линию. Он смотрел на меня своими грустными умными глазами, точно такими, как на старых иконах или у актера Михаила Казакова, и говорил снисходительно-вежливо:
— Ну зачем же вы со мной так, гражданин Тихонов? Помимо того, что вы еще ничего не доказали насчет этого чемоданчика, вы хоть с возрастом моим считайтесь — я ведь почти вдвое вас старше…
Ах молодец, ах нахал! Ведь прекрасно знает, что я сам раскапывал его «биографию» и доказал тогда, что ему на пятнадцать лет меньше, чем он приписывает себе, и в этом году ему исполнится только сорок четыре года, но все равно прет как танк. Ладно, мы ведь не на товарном дворе Киевского вокзала, и я, увы, уже не сопляк.
— Вдвое, значит?
— Вдвое. Почти вдвое, — ласково кивнул Батон.
— А я, значит, дурно воспитан и поэтому неуважительно разговариваю с тобой?
— Точно, — подтвердил Батон. — А я разговариваю с вами уважительно… Между прочим, на «вы»… Так что сначала насчет чемодана докажите…
— Докажем, Дедушкин, докажем. Ты об этом не беспокойся, — беспечно улыбнулся я. Но было мне в этот момент не особенно весело, и в глубине души нарастало беспокойство, что не поступает никаких сигналов от потерпевшего, а без хозяина чемодана мы ровным счетом ничего не сможем доказать, и тогда надо будет Батона отпустить, предварительно извинившись. И пока я вел все эти изнурительные для меня непринужденные разговоры с Батоном, не покидало предчувствие, что здесь не все ладно, и я с нетерпением ждал известий о хозяине чемодана. Мне еще было невдомек, что владелец чемодана заявить о пропаже не может.
Сонный милиционер сказал Батону:
— Ну, пошли, что ли?
Тот встал, чинно поклонился нам, плащ перекинул на руку и гордо понес к дверям красивую седеющую голову. Глядя на Батона, я думал, что все его коренастое крепкое туловище только приспособление для ношения головы, значительной, крупной, вознесенной вверх, как у деревянной статуи на носу парусного фрегата. Милиционер посторонился в дверях, пропуская его, и Батон снисходительно кивнул, а посторонний человек, наблюдая их, наверняка бы решил, что это ненароком заглянул сюда какой-то министр и сейчас в сопровождении милиционера обходит наши скромные апартаменты. «Рассказывайте, товарищи, какие у вас нужды?»
Глава 2. ЛЕХА ДЕДУШКИН ПО КЛИЧКЕ «БАТОН»
Доброе начало полдела откачало. Это мой папаша так сказал бы. Или что-нибудь в этом роде. У него на каждый случай полно таких поговорочек. А начало получилось действительно знаменитое. Как он углядел меня, мент проклятый! Вот уж, если не повезет, то никакой расчет против случая не тянет. Мне как-то на этапе Демка Фармазон рассказывал, что довелось ему удачно обобрать химчистку: сложил два здоровых тюка отборных вещичек и выкинул со второго этажа во двор. А там в затишке постовой милиционер обнимался с дворничихой — вот прямо на них тюки и упали. Спустился Демка, так они его не только повязали, еще и по шее как следует накостыляли за порушенный уют.
Но, конечно, противнее всего, что подвязался к этой истории Тихонов. С ним я дерьма накушаюсь. Это как пить дать. Вредный он, зараза, и наверняка память долгую держит. Окажись под рукой мой дед, он бы мне сказал: с людьми надо уметь строить отношения. Н-да, хорошо ему было строить отношения, когда он в Коммерческом клубе по вечерам играл в карты с ростовским полицмейстером Свенцицким. И когда полковник Свенцицкий лез под стол за упавшим полтинником, мой дорогой дед светил ему зажженной сторублевкой — «катенькой». Думаю, что Тихонов со мной не сядет играть в карты. Да и я нашел бы сторублевке лучшее применение.
Так что — попался? Неужели сгорел Леха Дедушкин? Эх, Тихонов, миляга мой расчудесный, если бы ты знал, как мне неохота лезть в «кичу» по-новому! Это ведь ты только думаешь, что мне сорок четыре годика. А на самом-то деле мне еле тридцать семь отстучало. Ты хоть и вострый паренек, но замотал я тебя в прошлый раз, да и масть моя седая сбила тебя с толку. Знаменитая у меня масть — седина бобровая, серебряный волос из меня со школьной поры прет. Мне бы с такой благородной окраской фармазонить — фраерам «куклы» продавать, «лохам» стеклянные бриллианты втыривать, а я вот по глупости в «майданщики» подался. Как говорила мадам Фройдиш, что держала хазу в Марьиной роще, на Пятом проезде, — если человек дурак, то это надолго.
Конечно, виноват во всем охломон, который придумал поговорочку «ученье свет, а неученье тьма», потому что у меня как раз все неприятности от учения. Вот те несчастные десять лет, что я отсидел в школе, и определили тайный ход карт в моей жизни. Я почувствовал огромный избыток образованности — она меня переполняла, она меня просто душила, полсвета я мог бы научить несметными моими знаниями. И даже если бы меня не вышибли из школы за то, что я спер и продал на Тишинке пальто нашего химика, я бы все равно, наверное, уже не мог учиться — я и так все знал.
Почему-то я часто вспоминаю этого химика. Он уже умер наверняка, ему и тогда было за шестьдесят. Но его я вспоминаю чаще многих живых. Он странный человек был. Однажды, поспорив с Васькой Мухановым на два бутерброда, я встал на уроке и сказал: «Петр Иванович, извините, пожалуйста, но мне кажется, что вы дурак». Дело давнее — почитай, лет двадцать с гаком укатило, — но я и сейчас помню ту ужасную тишину, просто немоту какую-то, залившую класс. Замерли все неподвижно, будто грянул гром и все окаменели. А Васька Муханов побелел так, словно я ткнул его рожей в гипс, — он ведь до последнего момента не верил, что я скажу. Мне и самому не хотелось говорить, но мы уже поспорили, не отдавать же ему бутерброды. И я сказал. Тихо было в классе, только с Цветного бульвара раздавался трамвайный звон и сипло дышали проржавевшие трубы отопления. Я поднял глаза на учителя — он тоже тихо стоял, длинный, очень худой, в синей гимнастерке, штопаной, старой, обсыпанной мелом и табачным пеплом. Стоял он, заложив руки за широкий сержантский пояс, и, прищурясь, смотрел на меня одним глазом — одним потому, что на втором было большое серое бельмо.
Он, наверное, долго молчал, мне-то уж, во всяком случае, показалось — целую вечность, а потом не спеша и негромко сказал: