— Аналогичный случай произошел однажды с библейским Валаамом… — И оглушительно захохотал. Ему, видно, понравилась собственная шутка, потому что хохотал он долго, густо, смачно, длинными полновесными периодами. Машуня, нежность его дорогая, сильно смутилась: не то от сравнения с заговорившей ослицей, не то от хохота, походившего на горный обвал. Я дал ему высмеяться, но на этот раз вступить в беседу он не успел.
— Сейчас я попрошу вас три с половиной минуты не открывать рта, — сказал я ему таинственно и строго, и Куреев от такого хамства замер неподвижно, очень похожий со своей длинной головой и коротким туловищем на бракованные песочные часы.
— Маша, расскажите мне, пожалуйста, все, что вы знаете.
Маша еще сильнее покраснела, и в этот миг душевного напряжения она перестала быть безликой, незаметной, неразличимой. Может быть, Куреев понял свое счастье именно в такое мгновенье?
— Недели две назад, я в тот день работала во вторую смену, часов в десять утра раздался звонок в дверь, — сказала Маша, поглаживая от волнения ладонью фотографию Фаусто Костелли. — Я открыла и увидела вот этого человека. Он плохо говорил по-русски, и я еще подумала, что он или иностранец, или из Прибалтики. Он спросил, дома ли Аристарх Сытников. Ну, я ему объяснила, что Сытников с месяц уже как умер и нас вселили в его комнату. Он тогда попрощался и ушел…
— Больше он ничего не сказал?
— Ничего не говорил он. Только вид у него был очень расстроенный…
— Чего же радоваться! — не удержался Куреев. — Человек умер все-таки!..
Я строго посмотрел на него и спросил у Маши:
— Вы не знаете, у соседей случайно какого-нибудь имущества Сытникова не осталось?
Она покачала головой:
— Кому же сейчас такое барахло нужно? Все выкинули… — Она подумала и добавила: — Вот только столик маленький еще стоит у нас в прихожей. Может, кому и пригодится…
Это был не столик, а ветхие облезшие остатки некогда красивого подзеркальника трюмо, с гнутыми расколовшимися ножками и развалившимися ящичками. Фурнитура от ящиков была потеряна, и выдвигались они только, если просунуть с обратной стороны руку. В ящичках — пыль, дохлые мухи, крошки. Я осмотрел их внимательно, заглянул в короба, где они помещались, потом пошарил рукой у задней стенки за фанерной обшивкой и нащупал какую-то бумагу, завалившуюся туда случайно из ящика или спрятанную специально. Легонько потянул и вытащил длинную ленту плотной бумаги. А Куреев, потрясая длинной головой, объяснял мне пока что секреты семейного счастья:
— Мы никогда не ссоримся с Машуней — все нерешенные вопросы мы относим на пятницу, в конец рабочей недели, и решаем их в организованном порядке за два часа. Так сказать, НОТ в семейном быту… — и носился, и хохотал надо мной, как Фантомас.
Я внимательно рассмотрел ленту. В нескольких местах она была перегнута, а где-то в середине фиолетовыми чернилами написано: «500 по одн. Снято 100. К выд. — 400». И неразборчивая подпись. Бумага плотная, в типографских разводах, как на недоделанных деньгах. Осторожно сложил ленту по сгибам — получилась объемная решеточка типа банковской обертки-бандероли…
Я поднялся на пешеходный мост, повисший над железнодорожной станцией. Ни одного человека не было видно вокруг, и только жестяной голос громкоговорителя на сортировочной горке хрипло распоряжался: «Давай еще два пульмана накатывай, цистерны готовьте». Сонно пыхтел маневровый тепловоз, и безгласно перемигивались сигнальные огни на путях — фиолетовые, красные, синие. Тихо было вокруг, и только ветер порывами взгромыхивал проволочными ограждениями на мосту, трепал мне волосы, заползал в рукава и за шиворот, а я стоял наверху, пока вдалеке не показалось белое зарево прожектора, сужающееся постепенно, наливающееся в белый узкий сноп света, и электричка вылетела из мрака яростно и бесшумно, как циклоп. Я сбежал с лестницы, вошел в вагон, зашипели пневматические двери, поезд мягко качнуло, и, уже погружаясь в сон, я вспомнил, когда последний раз видел так же бесшумно вынырнувшую из мрака электричку…
…Много лет прошло с той зимы. Лена, всегда выдумывавшая что-то необычное, предложила нам справить Новый год вдвоем на даче. Тридцать первого декабря стоял солнечный морозный день. Ветер с заснеженных голубеющих полей поднимал облака серебряной пыли. На платформе маленькой станции Хотьково было совершенно пусто. Электричка загудела, мягко громыхнула и, взвихривая снег у колес, унеслась в Загорск. Мы с Леной перекинули лыжи через плечо и спустились по обледенелым ступенькам. Прошли мимо закрытого магазинчика, маленькой забегаловки, через какие-то задворки вышли на дорогу. Разговаривать было трудно — лицо жег холодный ветер с маленьким крупяным снегом. Мы шли по накатанной дороге, держась за руки. Потом началось поле.
Я помог Лене надеть лыжи — ее «ротафелы» никак не застегивались. Я стоял перед ней на колене, металл креплений обжигал руки. Потом скоба щелкнула, я поднял голову, и она провела ладонью по моему лицу.
— Спасибо, дружочек! — и побежала по искрящейся холодной поляне.
Когда я закрепил свои лыжи, она была уже довольно далеко. И бежала Лена очень легко. Ее голубой лыжный костюм с желтым длинным шарфом выделялся на поле большим ярким цветком, и я подумал, что если помедлю еще немного, то она дойдет до края горизонта и растворится в сиреневом дымящемся мареве. И все-таки я медлил. Мне хотелось еще долго стоять так и смотреть на Лену, далекую, голубую, манящую. Бегущую по сверкающим снежным волнам.
Потом я разом воткнул палки в снег, с силой оттолкнулся и заорал во все поле, во все снега, во весь мир:
— Лена-а! Ого-го-го! Лена-а!..
Догнал я ее, наверное, не меньше чем километра через два. Она ни за что не хотела сдаваться, и все-таки я ее догнал.
Мы повернули с ней влево, в сторону леса, и долго гонялись друг за другом среди заиндевевших толстых стволов. Потом нашли какие-то игрушечные горочки и носились с одной на другую и прятались за ними друг от друга, бросаясь на жесткий скрипящий снег.
Мы прошли через весь маленький дачный поселок, пока не добрались до Лениного дома. Лена отворила калитку, и мы прямо на лыжах подкатили к террасе. Снег еще не сровнял клумб и гряд на участке, и повсюду торчали из него колышки с привязанными бирками — «Роза аквитанская», «Гладиолусы голландские»…
Лена сказала:
— У нас очень красивый сад. Летом тут столько цветов! — Помолчала и добавила: — Только я все равно не люблю его. Здесь не ступи, туда не ходи, обязательно помнешь что-нибудь. Я поле люблю, лес…
Мы поставили лыжи на террасе, сбили снег с них, и Лена дала мне ключ:
— Ну-ка отопри это ржавое чудовище.
Я отворил дверь. Окна в комнате заиндевели, и поэтому здесь было гораздо темнее, чем на террасе. И холоднее. В углу стояла большая голландская печь. Лена сказала:
— Иди, Стас, в сарай за дровами, а я пока попробую растопить печь.
Солнце уже садилось в клубящиеся румяные облака за лесом, разбрасывая вокруг мягкие фиолетовые тени. Мороз рьяно щипал уши и щеки.
У нас было с собой две банки консервов, буханка хлеба и бутылка шампанского. Где-то в шкафу Лена нашла целую бутыль с вишневкой, и мы размешивали ее с шампанским. Странный получался напиток, но от него кружилась голова, все тихо звенело вокруг, и я плыл по мягким волнам счастья.
Мы сидели с Леной на медвежьей шкуре перед открытой дверцей печки, протянув ноги к теплу, и смотрели, как пламя жадно облизывается красными языками. Свой необыкновенный коктейль мы пили из больших глиняных кружек, и я, размахивая кочергой, рассказывал Лене какие-то небылицы о том, что было, и о том, что будет, а вернее, чего не было, а впоследствии не стало.
Лена сказала тогда:
— Ну закончишь ты юридический, будешь ловить жуликов и убийц. А какой смысл? Какой смысл ловить одного убийцу, когда в мире каждый день легально убивают сотни людей? Когда дня не проходит в мире, чтобы не воевали?..