— Ты, видно, считаешь, что ночные прогулки мне полезны?
— На драндулете-то?
— Угу.
— Кхм… — этим звуком Потапов выразил искреннейшее сомнение.
— То-то и оно.
— Плохо дело… получается… — пробормотал шофер.
— Потапов, ты по дороге туда говорил Назарычу о Лазареве и Попове?
— Они… Нет, это Лазарев мне сказал, будто они зайдут к Назарычу. Если же их не будет на переправе, значит, встретят меня на половинке.
— Так и сказали?
— Лазарев сказал. Точно, Попов молчал. Даже отвернулся. Словно это не касалось его.
— Ты поточнее постарайся припомнить. Дело важное, — настойчиво попросил инспектор.
— Точнее быть не может.
— Почему же не упомянул сначала?
— Так чепуха же, Пионер Георгиевич.
— Ты в поселке не трепись… для ясности. Молчи — и все. Понял?
— Ну что вы, Пионер Геор…
— Слово дай.
— Зачем вы так?..
— Дай слово, Потапов.
— Слово, инспектор.
— Комсомольское.
— Комсомольское, Пионер Георгиевич.
— Бывай, — Малинка тронул мотоцикл.
«От одного расследователя-доброхота я, кажется, избавился, — подумал старший лейтенант. — Нет ничего страшнее в нашем деле, чем эти доброхоты! После их вмешательства любое пустяковое происшествие может превратиться в лавину трепотни, управлять которой немыслимо. Десятки людей, передавая слухи, становятся предубежденными недоброжелателями человека, возможно ни в чем не виноватого. Но это «детская» игра в «испорченный телефон» может превратить его в пугало, а то и посмешище.
Действительно, что я сейчас знаю, кроме двух фактов: шофер Потапов довез Лазарева и Попова до половинки, и они сказали, мол, идут на охоту. Через два дня мне звонит обеспокоенный паромщик Назарыч и сообщает, что видел одного Попова, плывущего на плоту вниз по течению. На окрики Попов не ответил. Иными словами, вел себя странно… Паромщика-то Попов хорошо знает и мог бы объяснить, зачем ему понадобилось одному плыть в места безлюдные и дикие… И почему одному? Ведь шофер сказал паромщику, что друзья охотятся где-то выше переправы. Они даже хотели зайти к Назарычу.
Да, паромщику было от чего забеспокоиться…»
Малинка резво и смело повел мотоцикл на спуске к переправе. Недаром же всего несколько лет назад Пионер Георгиевич не раз бывал призером мотокроссов автономной республики. Машина буквально вылетала из колдобин, резко и ловко приземлялась, увиливала от нового препятствия, чтоб снова, не сбавляя скорости, рвануться вниз.
У дверей корявой на вид избушки с лубяной крышей стоял Назарыч и с любопытством глядел на лихача, искренне радуясь каждой и неизменной его удаче на головоломном спуске. А когда мотоциклист круто, с заносом притормозил около него, то паромщик лишь руками всплеснул, признав в человеке, до неузнаваемости преображенном шлемом, самого участкового инспектора, старшего лейтенанта милиции Пионера Георгиевича Малинку.
— Ну и ну… — протянул Назарыч.
— А! — махнул рукой инспектор, явно считая свой спуск не самым квалифицированным. — Давно не тренировался.
Но в этих его словах все-таки слышалась гордость гонщика. Затем, выключив зажигание, Пионер Георгиевич спросил деловым тоном:
— Так в чем дело, Назарыч? Что произошло? Расскажи толком.
— Я все рассказал…
— Не-ет… Ты мне теперь вот покажи, как Попов плыл, где ты его увидел, и объясни, почему ты забеспокоился. Не торопясь. Припомни хорошенько.
Паромщик замялся. Он думал: не напорол ли горячки, не наговорил ли напраслины какой на хорошего человека. Шутка ли, сам участковый, инспектор, старший лейтенант примчался на паром, будто его собаки за пятки кусали.
— Засомневался? — спросил инспектор.
— Засомневаешься…
— А ты выкладывай все по порядку. Вместе и подумаем. — Инспектор старался быть как можно терпеливее. Он понимал: торопить нельзя, но и каждый час промедления мог грозить неизвестною пока бедою. Что паромщик, столь горячо говоривший по телефону, засомневался теперь, и ему будто изменила память — вещь обычная для людей искренних и совестливых. Возможно, лишь после звонка участковому он до конца разобрался в том, что, собственно, сообщил инспектору. Ни много ни мало как о подозрении в убийстве, вольном ли, невольном. В тайге, в медвежьих углах, подобными вещами не шутят: не оставляют товарища одного, не мчатся как оглашенные куда глаза глядят, не сказав никому, куда да зачем.
— Давай покурим, Назарыч. Иль чайком побалуемся.
— Намотался, поди…
— Есть малость.
Они присели у избенки на колодину, служившую скамейкой. «Беломорина» подрагивала в пальцах участкового, и лишь сейчас он ощутил всю меру усталости.
Назарыч, держа папиросу в кулаке, выдохнул вместе с дымом:
— Не в себе он был. Ошарашенный какой-то. Черт его ведает… Сдается, он и не слышал, что я кричал ему. Ей-ей, не слышал. Сидел на плоту, колени руками обхватил, подбородок в них ткнул и все куда-то вперед таращился. Вот и все.
— Это не по порядку. А насчет чаю как?
— Чай у меня завсегда. В халупу пойдем?
— Тащи кружки сюда.
— Лады.
Крепкая заварка пахла на воздухе пряно, перебивая нежный дух лиственниц и даже острый еловый аромат. Прихлебывая чай из большой эмалированной кружки, Назарыч принялся за рассказ, время от времени тыча заскорузлым пальцем в сторону речной быстрины с такой убедительностью, словно там именно сейчас скользил плот и на нем сидел отрешенный от всего окружавшего Сашка Попов, не видя ни размахивавшего руками паромщика, не слыша ни его зычного голоса, ни перекатывавшегося эха.
— Не в себе он был… Не в себе! — негромко нашептывал, вскинув брови, Назарыч и добавил уже ровным глуховатым голосом: — Я его знаю. По осени помню. Верткий такой, задиристый. И потом не раз встречал.
— Что ж осенью-то было?
— Про то и вы знаете. Грохот они тогда на новую фабрику волокли.
— Слышать слышал, — кивнул инспектор и залпом допил чай.
— А я видел.
Неверно говорят, будто воспоминания требуют времени. Они всплывают в чувствах мгновенно, их видят, слышат, осязают, обоняют. И совершавшееся часами или даже днями развертывается тоже сразу, от начала до конца. Потом сознание отбирает в воскресшей картинке те детали, которые нужны в данном случае. Поэтому иногда «вдруг» человеку приходят на ум такие подробности, какие он вроде бы и не заметил «тогда».
Однако нужно время, чтобы рассказать о воспоминании: о свете дня, о том, что делали и говорили люди, и хорошо ли они выполняли свое дело. Назарыч не стал говорить, как после злой пурги, что плясала и выла четверо суток, прояснилось и ударил скрипучий мороз градусов под тридцать. Медное солнце, тусклое и бессильное, едва приподнялось над увалами лысых сопочных вершин. И с чистого неба, вспыхивая и сверкая, опускалась едва ощутимая изморозь, или выморозь, выжатая из влажного еще после метельной погоды воздуха. Телефона тогда на пароме не было, и Назарыч очень удивился, услышав издалека звонкую трескотню тракторных двигателей. Он пошел вверх по недавно пробитому колдобинному летнику и увидел процессию из пяти тракторов и двух бульдозеров, которые волокли громадный, с двухэтажный дом, длиннющий дырчатый цилиндр грохота.
Неподалеку от спуска колонна остановилась.
С первого трактора, тянувшего грохот плугом, соскочил юркий якут Аким Жихарев и помахал Назарычу рукой-культяпкой. Назарыч ответил на приветствие степенно, потом спросил:
— Как же вы эту «бандуру» по спуску с крутым поворотом поволокете? Да и река толком не стала.
Аким сощурился так, что глаз совсем стало не видно:
— Вон бульдозеры у нас. Дорогу чуток спрямим, подбреем, на реке мост наморозим. Вон как жмет. — И Жихарев поднял широкоскулое лицо кверху, под искристую выморозь. — Пройдем. Обогреться бы нам.
— Давайте, давайте, — заторопил их Назарыч.