Шел, значит, слышу, зовут: «Эй, шкет, хлявай сюда!» Гляжу, двое пацанов в окошке, таких же, как я сам. И одеты почти в то же, будто только из колонии. «Чего вы тут?» — спрашиваю. «А где нам быть?» — «Дома бы». — «А мы и есть дома…» Один из них вынул из кармана пряник, белый, сладкий, прямо довоенный, протянул мне. На пряник-то я и купился.
Потом они меня от пуза накормили. Целую банку консервов слопал. Вкуснющие, мясные, американские. Ну и остался. Два месяца королем жил. Потом снова в колонию попал. Только не в детскую, поскольку из возраста вышел…
— Идите к теплу, все равно ведь! — крикнули от костра.
Так мог позвать Понтий. Но звал не он. И не Хавкин, совсем обалдевший от пережитого. Черный? Тот, что сипел ненавидяще: «Убью!»? Кто этот черный? Почему он вдруг подобрел?..
Гаичка не отозвался. Сидел неподвижно, глядел в темную даль. Море бесилось у рифов, но не остервенело, как вчера, а монотонно, успокоенно. С берега казалось, что это и не шторм вовсе, так — свежая погода. Он говорил себе, что это только видимость, и все же не мог освободиться от уверенности: в такую погоду корабль службу несет. А раз так, то он придет, может быть, уже на подходе, и вот сейчас, сию минуту начнет мигать в темноте своим сигнальным фонарем. Только до утра он все равно, пожалуй, не подойдет к рифам. А днем? Ведь тут и днем не высадиться на берег. Любую шлюпку расколет о рифы…
От этих мыслей Гаичке становилось тоскливо. Но все равно хотелось, чтобы корабль пришел побыстрей. Пусть хоть рядом будет, все легче.
Он представил Себе, как их «Петушок» прыгает по волнам, едва не выкидывая матросов из коек. Полонский небось все глаза просмотрел на мостике. Все-таки он ничего мужик, этот Полонский, хоть и ехида порядочная. Да ведь кто из старых матросов не ехидничает? Это, видно, тоже, как наследство, передается по традиции…
А может, другой корабль придет? Может, нет уже «Петушка» — перевернуло шквалом?..
«Нет! — испугался Гаичка. — Три бандита выплыли, а чтобы хорошие люди потонули?!.»
Он вспоминал о своем корабле, задыхаясь от любви к нему. Теперь он любил все: и теплую палубу, и грохот якорных цепей, такой желанный, освобождающий от долгого напряжения вахт, и запахи его любил — сложные букеты сурика, солярки, масла, камбузного чада, непросыхающих матросских ботинок и еще чего-то, свойственного только своему кораблю и никакому другому.
«Что такое корабль?.. Как передать это понятие, которое для моряка заключает в себе целый мир? Корабль — это его семья, близкие ему люди, связанные с ним боями и заботами, горем и радостью, общностью поступков и мыслей, великим чувством боевого товарищества.
Корабль — это арена боевых подвигов моряка, его крепость и защита, его оружие в атаке, его сила и его честь… В каждом предмете на корабле моряк чует Родину — ее заботу, ее труд, ее волю к победе…»
Потом Гаичка часто вспоминал эти слова. А вначале спорил. Служил у них в учебной роте один странный парень — все жалел, что не попал на заставу. Матросы удивлялись:
«Чего на заставе? Сапоги носить?..» А тот свое: «Застава — главная единица на границе». Старики, те прямо на переборки лезли, слыша такое: «Корабль — вот это единица!»
А Гаичке было: тогда все равно, сказал невпопад:
— Футбол — вот это да! Стадион — это вам не корабль!
Матросы даже опешили. Потом по простоте душевной чуть не надавали ему по шее, чтобы не святотатствовал. Но кто-то сказал снисходительно:
— Битие не определяет сознание. Всякому мальку нужно время, чтобы научиться плавать.
В той «дискуссии» Гаичка впервые и услышал слова о корабле, воплощающем в себе и дом, и семью, и Родину. И подумать только, продекламировал их не кто иной, а Володька Евсеев.
Все даже рты поразевали.
— Неужели сам сочинил?
— Это сочинил писатель Леонид Соболев. Может, слыхали?
— Еще бы!
— То-то, что слыхали. А надо читать…
Крепко уел тогда «стариков» Володька Евсеев. Гаичка даже зауважал его, как, бывало, своего тренера.
— Ну, голова! — сказал восхищенно. — Прямо в ворота. Отличный бы из тебя нападающий вышел…
Но если честно говорить, тогда Гаичка еще не очень понимал этих слов о корабле-доме. А потом они часто вспоминались. И не просто так, а по-хорошему, будто сам сочинил…
В дальней дали вдруг блеснуло и зачастило короткими всплесками морзянки — тире, три точки, тире — знак начала передачи. Огонек промигал что-то непонятное и начал четко писать: «Я «Петушок», я «Петушок» — золотой гребешок…»