Внезапно холм ожил. По наступающим ударили очереди автоматических пушек и пулеметов. Солдаты залегли. Тогда из укрытий с возвышенности зацокали одиночные короткие хлопки автоматов. Русские метко стреляли по лежащим на открытом поле врагам.
— Дьявольщина, так они всех перестреляют, как куропаток. Поручик, прикажите людям отойти!
— Надеюсь, теперь вы убедились сами, — начал офицер.
— Помолчите лучше. Да быстрее выполняйте приказ.
Немцы и финны отошли к лесу. Стрельба с холма прекратилась.
— Поручик, — позвал обер-лейтенант, — предложите им сдаться. Пообещайте, что их не расстреляют.
— А как это сделать? У меня никто не знает русского. Да и вряд ли это поможет, я встречался уже с большевиками, знаю их. Бесполезно.
— Хорошо, я сам возглавлю атаку в центре, а вы ударьте с фланга, от шоссе…
— Мишин? — позвал Бахметьев.
— Я здесь, товарищ капитан.
— Проползите по окопчикам, как там дела?
— Есть! — Стрелок пополз по траншее, соединяющей окопы.
Мишин скоро вернулся.
— Плохо, товарищ капитан. Трое нас, живых: вы, я и штурман, он ранен, правда, но говорит, что порядок.
— А с боезапасом?
— Вот все, — старшина положил в окоп три диска и шесть гранат, — и еще пара обойм к пистолету.
— Давай поделимся по-братски. Кстати, водички нет у тебя?
— Есть. Пейте, — Мишин протянул фляжку. — Все, все пейте, потом к озеру сползаю, еще принесу.
«Будет ли это «потом», — думал капитан. — Осталось нас двое, Штурман не в счет. Никогда не представлял, что придется вот так, вдали от Родины, летчику погибнуть, как пехотинцу. Глупо! Жалко ребят! Но лучше не думать об этом, не раскисать. Пока дышим — мы живы, ну а дальше уж не от нас зависит».
В голове гудело. Саднила оцарапанная пулей шея. Капитан положил голову на руки и закрыл глаза.
Наступила ночь. Обер-лейтенант задумчиво смотрел на еле маячивший за стволами деревьев холм. Коммунисты свалились как снег на голову, расхлебывай теперь эту кашу! Ведь о событиях, наверное, уже знают там, наверху. И все это под самым носом Маннергейма и в то время, когда, казалось бы, война приближается к концу; передовые части далеко от России, а почти у стен Хельсинки — русские. Парадокс!
Он приказал оттянуть окружение к опушке и подождать до утра, время от времени давать ракеты, освещая поляну.
— Товарищ капитан? — Старшина легонько тронул Бахметьева за плечо.
Из темноты к нему почти вплотную приблизилось закопченное лицо старшины.
— Штурман умер…
— Жаль… — тихо отозвался капитан. — Одни мы теперь с тобой. Ведь тоже долго не протянем, а?
— Сначала страшновато было. А потом увидел, как наши гибнут, так вот, честное слово, ничего не боюсь. Возмущение меня взяло: ярость, что ли. Зубами фашистов рвать готов.
— Ладно, нас хоронить рано. Мы еще дышим. Иди на свое место…
С рассветом комендант приказал начать решительный штурм.
— Пусть атакуют со всех сторон сразу, не жалейте солдат. Вперед, задавите их, залейте кровью.
В бой ринулось около сотни гитлеровцев.
Чувствовалось, что обороняющихся совсем мало. Ухнуло несколько взрывов, раздалась и тотчас захлебнулась, очевидно, последняя очередь…
Фашисты ворвались на перепаханную и иссеченную пулями высоту.
Вид ее был ужасен. Очевидно, прежде чем умереть, каждый защитник был несколько раз ранен. Кругом валялись гильзы патронов и снарядов. Живым из русских летчиков был только один: высокий старшина. Он сидел, прислонившись спиной к ящику из-под консервов; глаза его были закрыты, лицо и гимнастерка — в крови. Одна рука безжизненно висела вдоль туловища, вторую он держал у рта и зубами пытался выдернуть кольцо гранаты. Офицер поднял парабеллум.
— Отставить! — Комендант шагнул вперед. — Отберите у него гранату. И не трогать его, он честный солдат. Они все свято выполнили свой долг и стоят роты ваших егерей. Перевяжите и отправьте в лагерь, и пусть мужество этого русского парня будет примером для всех нас. Остальных похоронить…
Перед его глазами был длинный настил из грязных неструганых досок. Мишин попытался привстать, но тут же в изнеможении откинулся на спину. Тело было точно чужое. Стягивающие грудь и руку бинты не давали пошевельнуться. Каждое движение вызывало боль. В затылке, будто налитом свинцом, отдавался каждый шорох. Сначала ему показалось, что он один, но потом из сумерек появилось чье-то бледное лицо, и старшина услышал тихий, как шепот, голос: