— Илья Петрович — и это все?
— Этого не так мало. Кроме того, он деловит и чужд всякой сентиментальности. У него работал очень способный и ершистый парень — Нил Петрович Готовой. Оперившись, он стал препираться с Панафидиным. Тот решил, что ему строптивые сотрудники не нужны и в два счета выпер его из лаборатории. А это было ошибкой — ведь Панафидин обычно четко знает, чего он хочет…
— А чего он хочет?
— Он хочет больших научных открытий.
Мне показалось, что в последних словах Благолепова промелькнула еле заметная усмешка. Я спросил:
— Профессор Панафидин хочет сделать какое-то конкретное, давно волнующее его как ученого открытие, или человек по фамилии Панафидин жаждет открытий, успеха и славы?
Благолепов засмеялся:
— Ваш вопрос наивен. Кроме того, молодой человек, я в разговоре чуть приоткрыл дверь, и вы сразу же засунули туда ногу. Теперь вы пропихиваете плечо.
— Я ведь не скрываю, что мне надо пролезть к вам в душу.
Пенка в кофейнике затвердела, почернела, вздыбилась. Благолепов снял турку с огня и разлил по чашкам кофе. Спирт в конфорке выгорел, и от него подымалась отвесная струйка молочно сизого дыма. Птичка на ветке подпрыгнула, крикнула «цви-цви-цуик» и улетела. Сумерки сгустились.
Благолепов отхлебнул кофе, прикрыл глаза, покачал головой с боку на бок, причмокнул от удовольствия:
— Эх, хорошо, — потом повернулся ко мне и, пристально глядя на меня из-под вислых тяжелых век, сказал: — Я думаю, вы бы это скрывали, кабы знали, что Александр Панафидин — мой зять…
У меня было такое ощущение, будто Благолепов взял меня за шиворот и швырнул в свое прозрачное игрушечное озерцо. Перед глазами стояла анкета Панафидина, заполненная его твердым, без наклона почерком — «Жена — Панафидина Ольга Ильинична, 1935 г. р.».
Благолепов как ни в чем не бывало продолжал:
— В то же время, поскольку вы заверили меня, что ни в чем не подозреваете Александра Николаевича, я могу продолжать разговор со всею искренностью и доступной мне объективностью.
— Ну что ж, ситуация действительно дает нам возможность поговорить начистоту, — заметил я. — Поэтому сразу же спрошу: мне показалось, что в вашей характеристике современного ученого мужа, как вы называете его — «хомо сайентификус» — гораздо больше модных расхожих представлений, чем ваших убеждений. Это так или я ошибся?
Благолепов грел в ладонях чашку, задумчиво смотрел на оранжевое зарево догорающего заката, потом очень грустно сказал:
— Произошла со мной нелепая история. Привезли меня сюда после больницы, обошел я сад, посидел на этой скамейке, посмотрел на воду, палую листву и вдруг понял, не умом, а сердцем, всем существом своим я это почувствовал — жизнь моя окончательно и безвозвратно прожита. Тут штука в чем — я ведь не смерти испугался — с тремя инфарктами привыкаешь, а в этом абсолютно новом для меня ощущении законченности моего существования. Бессмысленно беречь себя — для меня вопрос бытия в лучшем случае несколько месяцев. Бессмысленно начинать какое-то дело — все равно не успею закончить. Бессмысленно что-либо перерешать — сил не хватит доказать. Бессмысленно кому-то объяснять — ни у кого не хватит времени дослушать…
— А вы бы хотели что-то изменить? — спросил я напрямик, потому что возникло у меня ощущение, словно он заманивает меня своими разговорами. Внутрь не пускает, а только приоткрывает щелку, и сразу — хлоп дверью перед носом. И сейчас он ответил не сразу, а словно прикинул сначала — говорить об этом или не стоит?
— Я всегда завидовал людям, которые на пороге смерти отказываются от волшебного дара возвращения молодости, потому что якобы снова прожили бы ту же самую жизнь: с удовольствием и убежденностью. Явись ко мне сейчас Мефистофель, я бы прожил свою новую жизнь совсем по-другому…
— Вы поискали бы другое призвание? Или других людей?
— Нет, дело не в этом. Жизнь представляется мне длинной цепью причинно-связанных решений. Вот я бы и принял совершенно другие решения, и жизнь получилась бы совсем другая.