Выбрать главу

— А мне наплевать, что вы там сделали! — разозлился Головин.

Хирург снял очки с толстыми стеклами. Как у всех людей с плохим зрением, его глаза стали беспомощными и ласковыми. Он поморгал белесыми ресницами, будто попала соринка, и спросил:

— Хотите, покажу осколок?

С эмалированной чашечки пинцетом он подхватил крошечный кусочек металла, еще покрытый свежей кровью.

— Оставить на память?

— Валяйте, доктор, — тихо проговорил Головин, удивленный несоизмеримостью боли с микроскопической величиной стального комочка, который попал в момент бомбежки парохода на Ладоге.

— Будете жить сто лет. Это говорю я, полковник Ример! — Хирург взъерошил волосы Головину и, вздохнув, добавил: — Три миллиметра отделяли вас от верной смерти.

Головин осторожно взял осколок, повертел в пальцах:

— Думал, в меня влетела по крайней мере пудовая болванка…

— Через эти руки, — Ример показал сухонькие кулачки со склеротическими жилками, — прошли тысячи людей, но вы… я вам скажу!

Действие хлороформа стало проходить, и тупая, саднящая боль пришла откуда-то из желудка и вцепилась в позвоночник.

— Сестра! Морфий!

Головину сделали укол в ногу, и боль немного отпустила.

Ример побарабанил пальцами по белой тумбочке, снова надел очки, и лицо его сразу стало непроницаемым и холодным. Он тяжело поднялся. За ним зашуршали тапочками сестры и ассистенты. В дверях Ример остановился.

— Не стану обнадеживать вас, — проговорил он. — Выздоровление может длиться долго. Время, молодой человек, время покажет…

Головина увезли в палату — очень маленькую комнатку в самом конце коридора. Она походила на склеп. Сестра опустила штору и приказала спать. Сильно ломило голову, уснуть он не смог и стал прислушиваться, как снова медленно, упрямо подбиралась к спине боль…

Отныне он выпал из времени. Ему сказали, что нужно лежать на спине и не двигаться. Но он не мог этого сделать, даже если бы захотел. Туго стянутый корсетом, с ногой, укрытой тяжелым гипсом, он напоминал спеленатого младенца. Где-то на границе небытия теперь надо было найти какую-то устойчивую форму существования. Лучше бы устроило тихое бездумье. Но он не мог заставить себя не думать. Ему казалось, что мозг у человека походил на чуткие весы, которые приходили в движение даже от конопляного семечка. Попадет в голову долька какого-то воспоминания, и весь механизм мозга вступит в работу, как старательный мастеровой. Мечта когда-нибудь отыскать карты Беллинсгаузена теперь притупилась. Боль украла надежду.

«Если я останусь жить, — думал Головин, — то буду вызывать жалость и сострадание у других. А это само по себе оскорбительно. Сколько времени пройдет прежде, чем я смогу встать? Месяца три или год? Но когда-то должна отпустить боль?!» Когда Головина несли в палату, он считал этажи. Их было четыре. «Значит, когда я смогу встать, то доберусь до лестницы. У лестницы есть пролет. Я даже не успею испугаться. Лишь бы хватило сил перевалиться через перила. Ну а если не встану? Тогда доползу! Дальше жить нет смысла».

Головин успокоился и задремал. Сквозь сон он услышал, как приоткрылась дверь и в палату скользнула сестра. Кто-то остановился у порога. Он уловил тяжелое астматическое дыхание, почувствовал на себе взгляд того, кто был в дверях.

— Спит, — шепнула сестра.

— Пока уколы морфия. Иначе боль вызовет шок. Хорошо, что он так молод.

Головин узнал шепот Римера. Это он стоял у порога, подполковник гуманной и печальной медицинской службы, коротконогий, старенький, полуслепой.

…Некоторое время Головин испытывал странное ощущение: он напоминал себе песочные часы. Беззвучно и безвозвратно сквозь него сыпались дни, недели и месяцы. По тому, как дуло в окно через плохую замазку, он узнавал погоду на улице. Прошли лето и осень, потом наступила зима. От снега на дворе посветлело в палате, обозначились маленькие трещины g штукатурке, небольшие потеки. Прищурив глаза, он видел в этих потеках и трещинах разные картинки — то сеть дорог, как на карте, то облака, то людей, сцепленных в плотном клубке, то бушующий океан с брызгами молний. Он лежал на спине и ничего, кроме потолка, не видел.

Небольшое разнообразие приносил утренний обход. Ример, как всегда торопясь, спрашивал о самочувствии и вставал, не дослушав ответа. Он все знал. Головин жаловался, что под гипсом отчаянно чешется распухшая нога. «У всех чешется», — бросал он. Головин говорил, что мучают сильные боли, просил морфий. Но он приказывал давать анальгин или пирамидон. Иногда во главе свиты появлялся начальник госпиталя, и тогда смешно было видеть, как Ример, краснея, как школьник, путаясь в латыни, что-то рассказывал о Головине.