Выбрать главу

— Где ты был, маленький мой?..

…весь мир поделен на две четкие половины, как крутое яйцо — на белок и желток. Одна половина холодна, безразлична ему и незнакома — это половина, вершиной и главой которой является бесцветная и пресная, как куриное филе, Мисактн.

Другая половина трепетная, призывно ожидающая его узнавания, и достаточно слова, жеста, мимолетного запаха, и он чувствует, что уже когда-то он владел всем этим; это он любил или ненавидел, и мир, уже когда-то принадлежавший его сердцу, был миром Алин…

— Рей, изволь ответить, где ты гулял?

— Там, Мисактн.

…огромные четырехосные прицепы с продольными белыми и серебряными полосами и фантастическими эмблемами; пыльные облупившиеся подножки как раз на уровне его плеча; тупорылые кабины, где на тисненом, всегда теплом сиденье — занюханные журнальчики, жестянка с бутербродами и пестрая россыпь «холлмарк карде», а сзади — таящаяся в полумраке пластикового полога подвесная койка, на которой должны сниться сны, пропахшие бензином. Как это странно: ни одно воспоминание не волнует так сильно, как знакомый запах; ни вид этих неуклюжих гигантов, плавно и нехотя трогающих с места, ни шум моторов, монотонный и пофыркивающий, отдающий звериным дружелюбием… От всего этого хочется только счастливо и глупо смеяться. Но вот когда вдыхаешь давно позабытый запах да еще прикрываешь глаза, тут вдруг земля под ногами начинает качаться туда-сюда, и щиплет в горле, и от сладкой щемящей духоты в груди так и тянет постыдно и беспричинно зареветь…

— Я тебя спрашиваю в десятый раз: что ты делал?

— Гулял, Мисактн.

…этот фургонщик Шершел да и сам Фрэнк были из холодной половины, ранее ему незнакомые, и он не слушал, о чем они лениво и словно нехотя переругивались; он только смотрел вокруг себя, и, когда Фрэнк наконец обратился к нему: «Ну скажи, Ренни, ну скажи ему, заскорузлому пню, что это сейчас отваливает от колонки!» — он коротко бросил им: «Десото», и тут же испугался, что его роль, собственно говоря, сыграна, и сейчас Фрэнк погонит его домой; но Шершел к ним привязался, и его опять спросили, и на этот раз к ним подрулил не какой-нибудь обшарпанный «фордик», а самый настоящий «бельведер» — шикарный, чуть поношенный «плимут» цвета индюшиного гребешка, и Рей взахлеб выложил все, что он знал по этому поводу: и про два четырехкамерных карбюратора, и про двигатель «стрит хэми», который, несомненно, мощнее «хэми чарджера», и про двери, автоматически запирающиеся, как только начинает работать мотор, и Шершел слушал, раскрыв непомерный рот с лиловыми сухими губами, а потом он что-то увидел из своей высокой кабины и закричал как сумасшедший: «Пять долларов! Идешь на пять долларов?» — и швырнул вниз шляпу, так что лента на ней лопнула и старой змеиной шкуркой осталась на бетоне подъездной дорожки, и Фрэнк, по причине неимения собственной, поднял Шершелову шляпу и тоже швырнул ее оземь и крикнул: «На пять так на пять!» — да так отчаянно, что сразу стало ясно, что никаких пяти долларов у него сейчас нет, хотя он и плел всю дорогу до станции, что помогает отцу по вечерам мыть машины, за что отец исправно платит ему три с половиной доллара в неделю. Но все это было не важно, и Рей этого по-настоящему уже и не слышал, потому что к масляному насосу, немилосердно визжа тормозами, ползло настоящее чудо, и Фрэнк в сердцах закричал: «А, так и так тебя и твою вонючую почту, и твою вонючую бабку, и твое вонючее сено, я же должен был знать, что по двадцатым числам сюда является такой-растакой ниггер, чтоб его…» Но все это проходило уже мимо Рея, потому что он увидел СВОЮ МАШИНУ, первую свою машину…

— Ты ответишь мне или нет, где ты гулял, в конце концов?

— Там, Мисактн.

…это же был его собственный «хорвестер», только крытый новеньким брезентом, — шестицилиндровая армейская коняга, едва-едва выжимавшая жалких пятьдесят миль в час, эдакий паноптикум на трех ведущих осях. Он узнал его с первого взгляда, эти торчащие сквозь брезент ребра, словно у больной лошади, которая сделала непомерно глубокий выдох; этот нелепо выдвинутый вперед бампер, невольно воскрешающий в памяти пресловутую нижнюю губу царственных дегенератов габсбургской династии; запасное колесо, притулившееся где-то на загривке между кузовом и кабиной… Вот только не было нафарных сеток, и это заставило его вздрогнуть и поморщиться, словно он встретился взглядом с альбиносом, у которого нет или не видно ресниц. Эта развалина была его первой машиной, а потом был еще «додж», юркий телефонопроводчик с лесенкой с левого борта, а потом был и еще один «додж», который все в его заводе звали «заячья губа», потому что радиатор у него выглядел так, словно по нему со всей силы дали ребром ладони, но все это было уже не в счет, ведь и после демобилизации у него были машины, и притом собственные, но «хорвестер» был первой…

— Ты будешь отвечать, негодный мальчик?

— Мисактн, — проговорил мальчик с ангельским смирением, — вы помните портрет генерала Лафайета на вздыбленной лошади?

Мисс Актон оторопело и польщенно замолкла.

— Вы сейчас удивительно похожи… на эту лошадь.

— Я заставила его извиниться, Норман, но…

— Прекрасно! Я сам чертовски не любил извиняться, но это необходимо для привития манер. А что же «но»?

— Я не могу понять, где мальчик видел этот портрет. У тебя в кабинете висит только эта жуткая «Слепая птица» Грейвза, а в холле не менее неприятный Шагал.

— Глупости, Алин. Ты же знаешь, что наш сын необыкновенно восприимчив. Достаточно реплики по радио или забытого журнала… А копию Шагала, если он так тебе неприятен, я сегодня же сниму. Я как-то не подумал о том, что сочетание красного с зеленым редко употребляется в автомобильной окраске…

Это было их маленькой семейной игрой: Норман подтрунивал над Алин, представляя дело в таком свете, словно все ее восприятие искусства преломляется исключительно через призму дедовских каталогов автомобильных лаков; по традиции, ей полагалось отшутиться, напомнив ему о предпочтении, которое он последнее время оказывал транзисторному приемнику перед настоящим органом; но сегодня — виноваты ли были одинаковые башмаки на бродягах или вызывающее упрямство сына — традиционная шутка Нормана вдруг показалась ей такой неуклюжей и неуместной.

— Почему ты не можешь изжить свою неприязнь к профессии моего деда? — как можно мягче проговорила Алин. — Или тебя шокирует, что наш мальчик так много возится с игрушечными машинами, вместо того чтобы читать про козлят и орлят?

Озадаченность мужа была самой неподдельной:

— Неприязнь? Тебе так кажется, дорогая? Вот тебе и на… Да я обожаю автомобили с детства, как это делает каждый второй мальчишка. Разве я никогда не рассказывал тебе об этом? Странно. Ты знаешь, до войны мы с матерью жили очень туго, о таких самоходных моделях, какими набита комната Рея, мне и мечтать не приходилось. Да и о собственной машине даже в самом отдаленном будущем тоже. А потом война, меня призвали. Мое счастье, что у нас в средней школе были инспекторские курсы, на которых я, разумеется, всегда был первым. И надо же — на своего инспектора я и налетел в распределительном пункте. У него, по-видимому, были весьма обширные связи, которыми он пошаливал, потому что он просто так, без всякой моей просьбы, направил меня во вспомогательную роту, которая околачивалась на западном побережье, и вот тогда я и получил свою первую машину. Я не буду тебе рассказывать о ней — тебе она показалась бы просто допотопным монстром. Но, как ни странно, ее я запомнил гораздо лучше, чем ту девушку, которую впервые в жизни поцеловал. Вероятно, машина была для меня счастьем, а девушка нет. К тому же машины я любил все без исключения, а женщина, как выяснилось впоследствии, была нужна мне одна-единственная, и притом на всю жизнь.

— Бедный мой рыцарь Тогенбург, — сказала Алин, — не хочешь ли ты признаться, что твой монотеизм начал тебя не сколько тяготить?

— Однако сколько за один вечер каверзных вопросов! Моя маленькая жена, кажется, решила сыграть в старинную игру, которая называется «правда и только правда»… Меня только что нарекли рыцарем, и я просто вынужден принять вызов. Итак, в своей низменной страсти к автомобилям я уже признался. Что касается первой девушки — разве я мог за помнить ее, Алин, если это была не ты?