Правда, когда накатывало плохое настроение, ему приходило в голову, что голубых бассейнов, верняком, на всех не хватало, что кому-то приходилось и работать. Но был уверен, что с ним такого бы не случилось, что он устроил бы какое-нибудь восстание, как Спартак, только уж не сглупил бы, а ухватил свой голубой бассейн под голубым небом.
Он не больно завидовал древним, понимал — времена меняются. Раньше были в моде голубые бассейны, теперь голубые скамейки. Но ведь и на скамье можно сделать так, чтобы работа походила на отдых, а отдых не походил на работу. И вроде добился, чего хотел. Даже «одалиски» прибегали к нему, когда магазины закрывались на обеденный перерыв, балабонили возле, услаждая слух доброжелательным хихиканьем, готовые услужить — притащить пачку сигарет или там бутылку пива.
Все было бы хорошо на скамье, если б не мысли. Безделье для мыслей как варенье для мух. Случалось, нахлестывали такие, что хоть вешайся. Тоска по морю — это уж ладно, к этому он привык. Да и не видно голубого моря с голубой скамьи, а стало быть, нет и той маеты. Но о ком бы ни начинал вспоминать Гошка, обязательно задумывался о себе. Вроде бы отплыл в море, а приплыть никуда не может, так и барахтается посередине, не видя берегов. Где его маяки? Был друг Вовка, «влюбленный антропос», работяга и стихоплет, был, да сплыл. Только случайные встречи, как зарницы по горизонту, когда там, на краю моря, скользит маячный импульс.
Страшно далеко до берега, и ветер не попутный. Есть, правда, Верунчик, надежно качается рядом вроде спасательного плотика. Устал — цепляйся, отдыхай. Но нет у плотика мотора, чтоб увез куда-нибудь. Качаться на волнах, поддерживая потерпевших кораблекрушение, — это и есть его дело.
Единственное, что видел Гошка перед собой, — опасный утес. Это Дрын, первый в их «торговой компании». Как ни крути мозгами, а все выходит, что Дрын с его мертвой хваткой и есть главный Гошкин маяк. В их деле тот впереди, кто умеет подешевле купить и подороже продать, кто может заставить «заткнуться» проболтавшегося посредника, у кого хватит совести в случае «полундры» заслониться первым же глупым школяром, распустившим слюни над заморскими джинсами… Иначе голубая скамья в любой миг может превратиться в серую казенную с высокой спинкой…
Откуда он взялся, этот Дрын? Говорит, что с детства меряет эту улицу. Но прежде Гошка его не встречал. И в компанию он вошел тихо и незаметно, длинный, молчаливый, с холодным оскалом кривых зубов. Звали его Кешка, и простоватая братва быстро перекрестила его в Кишку. Вначале прозвище приклеилось, казалось, намертво. Но после того, как он здесь на улице на глазах у всех жестоко изуродовал за Кишку одного шкета, кто-то кинул другое прозвище — Дрын. Оно тоже приклеилось. Дрын — это ведь палка. Он и есть как палка — длинный и хлесткий.
Но можно ли плыть за Дрыном?.. Когда-то Гошке было даже весело барахтаться в этом «море свободы»: поймал рыбешку — радуйся, не поймал — не горюй. А когда появился Дрын, стало неуютно жить. Это был молчаливый мужик. Но когда он открывал рот и начинал щериться тонкими бледными губами, Гошке становилось не по себе. Вот и вчера Дрын притащился со своей страшной ухмылкой.
— Слышал, рвануло в горах? Кто-то на мину напоролся. Значит, уцелели. Значит, если мы в нашем тайнике поставим такую игрушку, напорется кто, подумают — от войны.
Гошка не сразу понял. Тайник — это их нора под бетонным колпаком на бывшем плацдарме. Там прятали они все, что опасно с собой таскать. Сейчас в норе лежал мешочек, а в нем — яркие журнальчики со смачными картинками — всего-то. А сверху камень.
— Туп же ты, — сказал Дрын. — Это тебе не жвачка в кармане. Сразу мильтона подсадят, чтоб следил за тайником. С поличным накроют. А мину положим, верняком будем знать — никто не подходил.
— А если… мальчишка? — растерялся Гошка. — Они ж, заразы, везде шастают!
— Еще хуже. Мужик, может, журналы зажал бы, а малец начнет всем показывать. А так бац — и ни свидетелей, ни вещественных доказательств.
С утра было тоскливо Гошке от этих воспоминаний. Проснулся ни свет ни заря, подумал: упрям Дрын, в самом деле достанет мину. Чьей-то смертью прикроется. Он все может. И своих не пожалеет, если придется…
И день был как раз по настроению. Вздрагивали рамы от ветра, даже через стон двойных стекол было слышно, как гремят жестяные крыши на всех домах.
Норд-ост подметал улицы с усердием тысячи дворников. Прохожие по виду резко разделились на тех, кто шел по ветру, и тех, кто против. Одни бежали с удвоенной скоростью, прямые как жерди, другие шли согнувшись, придерживая шляпы. Странно было смотреть на людей, которые почему-либо поворачивали назад. То бежали стройные и молодые, а то вдруг сгибались, словно за один миг старились вдвое. Гудели провода, как ванты в шторм. Свистели голые ветки тополей, сухо стучали, схлестываясь. Закрыв глаза, очень просто было представить себя в ревущих сороковых или в кино, где крутят какое-нибудь ледовое побоище, когда битва на переломе, когда у сражающихся уже нет сил кричать, а только драться, хрясать мечом о меч, рубить топорами гремящие доспехи, бить дубинами по гулким, как ведра, шлемам… Норд-ост гулял по улицам полным хозяином, свирепый и ледяной. И над всем этим безобразием в ослепительно голубом небе сияло ослепительно белое, совсем не греющее солнце.