— Все вон отсюда, — сказал он, но никто не сдвинулся с места. — Тряпье убрать. Приготовить горячую воду. Ну! Живо! — Он повысил голос, и мужики зашевелились, толкаясь, потянулись из землянки наружу.
Сибирцев раскрыл саквояж, достал свечи, зажег сразу несколько штук от коптилки и укрепил их на столе, вынул и разложил на чистой тряпке содержимое саквояжа — скальпель, зажимы, марлю, отыскал порошок хины, пузырек с опием, йод, поставил бутылку с самогоном, наконец развернул простыни. Одну тут же скрутил жгутом.
Потом он неторопливо, словно каждый день принимал роды, скинул тулуп и шапку, закатал рукава пиджака и вышел наружу. Мужики топтались у входа.
— Где горячая вода? — спросил он.
Подали чайник.
— Остудили?
— Остудили маленько, — сказал кто-то.
— Тогда лей на руки, да не обожги. Морду набью.
Вода была очень горячей, но приятной. Пальцы отходили. Сибирцев только теперь почувствовал, как застыли они. И в сапогах хлюпало. Однако теперь было не до них.
— Миска есть чистая? Сюда, живо… Ты и ты, — он ткнул пальцем в двух, как ему показалось, менее угрюмых мужиков, — будете помогать. Там, на столе, — он кивнул одному, — самогон в бутылке. Принеси сюда.
Мужик быстро вернулся с бутылкой.
— Открывай. Лей на руки… Да не все, еще потребуется.
Он услышал чей-то сдержанный вздох.
— Так. Теперь кому сказал, со мной, — остальные пошли к чертовой матери.
Нет, правильную он выбрал тактику общения. Подействовало. Даже такие вот бородатые, завшивленные дезертиры и те понимают команду. По голосу чувствуют, кто может приказывать, а кому не дано.
Уходя в землянку, он услышал вопрос, заданный старику:
— Где доктора такого взял, а?
Ответа он не расслышал, хотя следовало бы. Но теперь уже действительно было не до этого. Прокипятив на «буржуйке» инструменты и смазав руки йодом, Сибирцев расстелил на топчане простыню, дал женщине выпить хины, похлопал ее по щекам, приговаривая:
— Ничего, ничего… Горько, знаю. Надо так, чтоб сперва горько, а потом сладко… Сейчас мы с тобой рожать станем… Ты кричи, не бойся, громче кричи… И реветь тут нечего. Незачем, понимаешь, реветь…
По щекам роженицы текли слезы. Боли, радости ли, что доктор пришел, кто знает, отчего эти слезы…
Случай, как сообразил Сибирцев, был трудный. Еще бы немного — и считай опоздали. Самый, что называется, критический момент. Опыт здесь нужен, большой опыт, да где его теперь взять…
— Значит, теперь так, — приказал он мужикам, боязливо стоящим у входа. — Этим жгутом вы будете давить на живот и помалкивать. И мордами не вертеть по сторонам. Слушать, чего прикажу, нехристи окаянные… Ишь, рожи запустили, тифозники. А ты, милая, — ласково обратился он к женщине, — гляди на меня, слушай и помогай мне, тужься. Поняла? Ну вот и хорошо, что ты поняла. Ну, давай, нажимайте! Давай, давай, давай…
Сколько прошло часов, Сибирцев не знал. Он охрип, сорвал голос и теперь уже не выкрикивал, а рычал свое «давай-давай». В приоткрытую дверь землянки стал просачиваться рассвет, гудело пламя в трубе «буржуйки». Сбросили шинели и совершенно уже осоловевшими глазами следили за Сибирцевым мужики со своим жгутом. Обессилела и окончательно потеряла голос роженица, только разевала беспомощно рот, словно рыба на песке, и что-то глухо клокотало в ее груди и горле. И тут…
Словно сквозь сон увидел Сибирцев, как показалось сперва темечко, потом головка… Дрожащими руками стал он направлять тельце выбирающегося к жизни ребенка. И больше всего боялся, что руки не выдержат, уронят, разобьют этот хрупкий, мягкий комочек плоти человеческой.
Потом уже он с удивлением соображал, как ловко и профессионально работали его огрубевшие, отвыкшие от скальпелей и зажимов пальцы, вспомнил, как от хлопка по маленьким ягодицам раздался тонкий прерывистый писк. Но все это уже происходило не наяву, а было каким-то стершимся в памяти давним воспоминанием.
Он обмыл и завернул ребенка в кусок простыни, влажной марлей отер лицо матери, улыбнулся ей и сказал:
— Ну вот и все, милая… Теперь живите. Корми его, холь, расти человеком. Умница ты, богатырскую дочь родила, фунтов, почитай, на десять. Молодец.
Он заметил, как горячечно заблестели глаза матери, на лице ее появился отек, потом его залила бледность, отдающая в синеву. Теперь все будет в порядке, подумал он и велел принести снегу и положить ей на живот.
Ссутулившись, выбрался из землянки. Рассвет еще не пришел. Просто четче стали силуэты людей, деревьев. По-прежнему горел костер.
У входа его встретил Стрельцов.
— Батюшка, — запричитал он, глотая слезы, — милостивец ты наш, господи…
— Будет, — устало сказал Сибирцев. — Счастлив твой бог, Иван Аристархович. Тебя, как деда, поздравляю с внучкой. Славную девицу вырастишь. Ежели только сумеешь… Слей-ка мне на руки. И самогонки дай. Теперь можно.
Помыв и стряхнув руки, он раскатал рукава пиджака и пошел к сидящим вокруг костра мужикам. Теперь их было более десятка. Повыползали, видать, из нор своих. Они уже знали, что роды прошли благополучно, и сразу подвинулись, давая доктору место у огня. Стрельцов стремительно вернулся, принес и набросил на плечи полушубок, положил рядом саквояж, шапку, протянул кружку самогонки и прелую, посоленную луковицу. Сибирцев махом опрокинул кружку и, ничего не почувствовав, словно глотнул воды, стал хрустеть луковицей. Мужики молчали и сосредоточенно дымили самокрутками.
— Ну что, черти болотные, — сказал Сибирцев. — Чего помалкиваете? Человек родился, радоваться надо… А вы как сычи… Или для вас один хрен, что дать жизнь, что взять? Так, что ли?
— Да что радости-то от такой-то жизни? Маета одна. — Сидящий рядом мужик в шинели и лаптях зло сплюнул на землю, швырнул в огонь окурок. — Еще одна на муки свет божий увидела.
— Это как глядеть на жизнь, — перебил Сибирцев. — Кому, вот вроде вас, — маета, верно. А кому воля вольная.
— Видали мы твою волю, — пробасил мужик, сидящий напротив.
— Это где ж видали-то? — усмехнулся Сибирцев. — У Колчака, поди? Или у Деникина? Так один уже рыб кормит, а другому в пору самому горбушку сосать.
— Но, но, ты полегче, ваше благородие…
— А чего полегче-то? Это вы тут в болоте вшей кормите, а я в мире живу. Мне видней.
— Ну и чего ж в твоем-то мире видно, а, ваш благородь? — спросил сосед в лаптях.
— Так что видно?… Многое. Опять же и слухи ходят разные. Верные и сорочьи. Всякие слухи. Курите-то чего?
К нему протянулось несколько рук с кисетами. Он достал из одного щепоть табаку, положил на ладонь, понюхал.
— С корой, что ли?
— А где ж ее взять, настоящую? — обиделся хозяин кисета.
— Среди людей поживешь, так будет и настоящая, — отрезал Сибирцев. Он раскрыл саквояж, достал кисет с моршанской махоркой, которую расстарался добыть Нырков. — На-ка вот, попробуй. Небось и дух забыл.
Протянулось несколько ладоней. Сибирцев отсыпал по щедрой щепоти. Снова полез в саквояж, вынул сложенный лист бумаги, развернул, покачал головой.
— Нет, эту бумагу на курево нельзя. Слишком серьезный документ. — Он снова сложил лист и спрятал в нагрудном кармане.
Ему протянули клок газеты. Оторвав полоску, Сибирцев ловко свернул козью ногу, насыпал махорки, прижал пальцем и, вытащив из огня горящую веточку, прикурил. Некоторое время мужики сосредоточенно дымили, покашливали, утирая набегавшую слезу. Крепка моршанская. Истинная.
— Ну дак, ваш бродь… — напомнил сосед.
— Вот я и говорю, разные слухи ходят, — начал Сибирцев, пристально глядя в огонь. — Ну, например, что мужику серьезное облегчение вышло. Отменили продразверстку.
Мужики, уставившись на него, беспокойно и напряженно молчали.
— Это как же отменили? — заносчиво спросил рыжий мужик с той стороны костра.
— А так, — спокойно ответил Сибирцев. — Пришла пора — и отменили. Будет теперь продналог. Сдал что положено, а остальное твое. Хочешь — на базар вези, хочешь — свинью корми. Что хочешь, то и делай. Твое.