Выбрать главу

Петухов успел соскочить с падающей лошади, больно ударился грудью о затвердевший гребень старой пахоты, превозмогая боль, поднял голову и увидел бегущих к опушке разведчиков и детей, развернувшихся в цепь, словно заправских солдат.

«Капитан придумал, — тепло и благодарно подумал Петухов о командире, — теперь они ушли… ушли-растаяли».

Сержант пополз к убитой лошади. Другого укрытия на поле не было.

Немцы с двух сторон бежали к опушке, все еще надеясь достать беглецов. На какое-то мгновенье они забыли о сержанте, а может, посчитали его убитым. И Петухов ударил с близкого расстояния длинной очередью. Как в тире. Спокойно и холодно. И немцев словно ветром понесло, они отхлынули к самой кромке поля, открывая сектор обстрела для своих пулеметов. Сержант же не жалел патронов. Восемь полных рожков — не солить же их. Автомат раскалился в его руках. И, не выдержав точного прицельного огня, немецкие автоматчики залегли. Поле вскипало мокрыми фонтанчиками поднятой земли. Воздух над Петуховым стонал от пуль. Он перестал стрелять и лежал, уткнувшись головой в еще теплый бок лошади, понимая, что теперь ему не уйти из этого бешеного огненного кольца.

Он повернулся на спину и увидел низкие клубящиеся тучи и единственный пронзительный луч снова пробившегося к земле солнца.

Луч протянулся к нему, сержанту Петухову, как рука друга, как надежда, как доброе предзнаменование.

Сержант вздрогнул. Над просекой взметнулась зеленая ракета, за ней вторая.

«Это же наши! — задохнулся в нахлынувшем восторге Петухов. — Это же Варюхин с ребятами!»

От просеки донеслась пулеметная скороговорка, и сержант узнал ротный «дегтярь», который он своими руками перебирал за сутки до выхода в поиск. Петухов перевернулся на живот и осторожно выглянул.

В лесу за домом что-то коротко ухнуло. И серия фосфорных мин легла правее позиции Петухова, у самой кромки поля.

Мины разрывались с характерным хлопком, разбрасывая вокруг белесоватые куски фосфора, самовоспламеняющегося в воздухе и горевшего ярким белым пламенем.

Сержант вдруг почувствовал, как жарко стало спине. Жар становился нестерпимым, словно тело прожигали раскаленным углем. Один из кусочков горящего фосфора упал на комбинезон разведчика и прожег его, как тонкую бумагу.

Петухов приподнялся, хотел сбросить комбинезон — так нестерпима была боль, — внезапно ощутил резкий тупой удар в грудь и запрокинулся на спину, все еще не веря, что это пуля.

* * *

Петухов лежал на разостланной плащ-палатке. Старшина непослушными пальцами рвал индивидуальный пакет. Еще слышались выстрелы, но где-то далеко. Здесь же было тихо, остро пахло хвоей. Тасманов склонился к раненому.

— Гриша… Куда тебя?

— В сердце, кажись…

Едва читаемая улыбка тронула немеющие губы Петухова.

— Вырвались, Андрюша… И шкоды понаделали гансам.

Сержант вздрогнул, заторопился:

— Парабеллум мой Тихону… Себе возьми бритву… на память. Все… отвернись… Умирать буду.

Он замер, плотно стиснув зубы, удерживая стон, и вдруг широко открыл глаза.

— Детишки… все целы? — шепот был чуть слышным.

— Все… — глухо ответил Тасманов.

— Скажи им… пусть помнят… Сержанта Петухова… пусть помнят…

Сергей АБРАМОВ ВРЕМЯ ЕГО УЧЕНИКОВ

Фантастическая повесть 1

Почему Старков так любил осень? Этот промокший насквозь лес, растерявший за лето все привычные свои звуки, кроме сонного шуршания дождя? Эту хлюпающую под ногами кашу, холодную кашицу из мокрой земли и желтых осенних листьев? Это низкое тяжелое небо, нависшее над деревней, как набухший от воды полог походной палатки?

Пушкинская осень — желтое, багряное, синее, буйное и радостное, спелое, налитое… А Старков почему-то любил серый цвет, карандашную штриховку предпочитал акварели и маслу. Раф спросил его как-то:

— Почему все-таки октябрь?

А тогда еще было самое начало сентября, начало занятий в институте, начало преддипломной практики, которая все откладывалась из-за непонятных капризов Старкова.

— Легче спрятать следы, — ответил Старков, походя отшутился, перевел разговор на какие-то институтские темы, а обычно дотошный Раф не стал допытываться. В конце концов, каждый имеет право на прихоть. Тем более что она, эта непонятная старковская прихоть, никак не мешала делу. На эксперимент Старков положил ровно месяц, а срок практики у них — до конца декабря.