— Что это? — спросил я, и мне вдруг стало смешно.
— Крест, что же еще? Вы ведь в католической больнице. Разве вы этого не заметили?
— Ну как же. Колокола к вечерней молитве здесь нельзя не услышать. Просто я не придаю молитвам значения. Это, так сказать, опознавательный знак? — Я указал на брошь.
— Она принадлежит моей матери. Модных украшений нам здесь носить не разрешают. Она вам не нравится?
Я сказал, что в жизни своей не видел ничего столь красивого, и даже умудрился при этом не покраснеть.
Ее рука соскользнула по моему рукаву до самых пальцев и там задержалась на несколько секунд. Затем Марион очень бережно повела великана в постель, и он подчинился как ребенок.
Сестра Марион мне нравилась. Ей было не больше двадцати лет, и у нее был такой вид, словно она совершенно точно знает, чего хочет. Я не больно ценю женщин, которые, как флюгер, приноравливаются к каждому настроению мужчины. Мне больше по душе равноправные партнерши, имеющие собственную волю. Сестра Марион, я чувствовал, может быть такой партнершей. Возможно, это было связано с ее профессией.
В остальном она тоже отвечала моему вкусу. Знатоки назвали бы ее серной. Бедра у нее были уже плеч, а ее талию — могу поспорить! — можно было охватить десятью пальцами.
Я залез под одеяло. Марион оправила мою постель и вскинула на меня свои карие глаза. Я мысленно спросил себя, не потому ли Марион мне нравится, что она единственная женщина, которую близко вижу, и пришел к выводу, что дело не только в этом.
Когда мой ангел-хранитель вышел, я занялся яблочным пирогом, который действительно оказался позавчерашним. Зато у кофе был праздничный вкус. Потом отыскал по радио музыку. Надвигающейся грозой ворвались в комнату прелюды Листа. Грянули победные раскаты труб и тут же стихли, поглощенные громким стаккато струнных инструментов. Чувствуя, как сильно волнует меня эта музыка, я снова выключил приемник. Меня вдруг охватила тяга к одиночеству и покою.
Что со мной случилось? Уставился в одну точку на потолке и стал раздумывать над причиной внезапной перемены настроения. Не потому ли это, что сестра Марион случайно коснулась моей руки? Но ведь я не так уж чувствителен. Нет, здесь было что-то еще, и я даже знал что. Просто не хотел признаваться себе в этом. Мне было страшно представить, что разыграется на сцене, когда занавес поднимется. И, однако, не имело смысла оттягивать начало. Публика уже собралась. Теперь, хочу я этого или нет, все пойдет своим чередом.
Дни напролет я концентрировал свою убогую память на одном вопросе: кто я, черт возьми, такой? Теперь почти наверняка знал, что заветное «сезам, отворись» найдено. Им оказалась проклятая брошь сестры Марион!
Голова моя опять разболелась. Комната стала наполняться глухим, монотонным гудением. Стены сомкнулись, оставив мне жалкое пространство, в котором я чувствовал себя тигром в картонке из-под ботинок. Перед моими глазами черный крест выписывал на сером фоне головокружительный краковяк. Внезапно клетка, в которой я был заточен, стала раскаляться. Пудовая тяжесть навалилась мне на грудь, сдавливая дыхание, грозя задушить. Я с силой рванул свою рубаху, чтобы дать доступ воздуху. Но облегчения не почувствовал. Сомкнувшиеся вокруг меня стены пылали, как бумага. Пламя подбиралось к лицу. Я прижал к глазам ладони, но они были прозрачны. Огонь опалил мне ресницы и веки. Я выпрямился из последних сил, протянул вперед руки, и внезапно все вокруг разлетелось на тысячу осколков. Я падал и падал в бездонную пропасть, которая наконец милосердно меня поглотила. Не знаю, сколько времени прошло, пока снова хотя бы наполовину смог собраться с мыслями. Пытался уверить себя, что видел сон. Но мне это, понятно, не удалось. Все было на самом деле. Здесь не приходилось и сомневаться. Я был тигром и моя клетка действительно горела.
Около половины пятого пришел доктор Молитор. С одной стороны под мышкой у него были книги, с другой — магнитофон. Если он захватил еще и прелюды Листа, значит мне конец.
— Может быть, сегодня выйдет, — сказал он хрипло и дал двери такого пинка, что замок с шумом захлопнулся.
Я не сказал ему, что уже вышло, а стал судорожно соображать, как бы побыстрей от него отделаться. Стоило ему сейчас завести речь о франкфуртском зоопарке, или пивоварне, или об изготовлении елочных игрушек, и можно было гарантировать, что я снова сбился бы с курса. Все, что едва начало обретать четкие контуры, опять потонуло бы в тумане.
— Доктор, — сказал я, — ваши эксперименты, возможно, превосходны и, конечно, чрезвычайно любопытны. Только я вот сегодня не в форме. У меня болит голова.
Но от него было не так-то легко отвязаться. Научное рвение часто убивает всякое чувство такта.
— Ничего удивительного при такой жаре, — только и сказал он и, швырнув книги ко мне на постель, отворил окно. Мартовский ветер рванул занавески и растрепал его редкие волосы.
— Закройте окно, ради бога! — вскричал я. — Мне совсем не хочется схватить воспаление легких. — Я заметил, что под халатом, у него есть еще теплая вязаная кофта.
Он заворчал, как кот, у которого отняли молоко, но окно закрыл. Наше дальнейшее времяпрепровождение довольно быстро довело его до грани отчаяния. Сперва он проигрывал мне струнный квартет Гайдна, пока я не сказал, что не выношу этой кошмарной маршевой музыки. Тогда он открыл фотоальбом Шварцвальда. Через три минуты я ткнул в снимок лесопильни и заметил:
— Здесь моя школа. Вот тут, наверху, у нас был гимнастический зал…
В комнате стояла невыносимая жара. Но я крепился, с удовлетворением наблюдая, как лоб его покрывается потом. Он подробно объяснил мне, что такое лесопильня. Я вежливо поддакивал. Затем пожелал узнать, есть ли и в других книгах такие красивые иллюстрации. У него был с собой еще греческий словарь, с которым я, слава богу, действительно не знал, что делать, и книга по телевизионной технике. Я прикинулся заинтересованным и начал детально разбирать, как работает телекамера. Большую часть этого он явно слышал впервые. Когда я сказал, что в общем мне понятно все, кроме одного, где тут пусковая ручка, — он пообещал выяснить этот вопрос.
— Как вы только выдерживаете такую жару, — простонал он и опять хотел открыть окно. Я удержал его за полу халата и сказал, что меня почему-то весь день познабливает. Только тут он наконец пообещал прислать сестру Марион с таблетками и собрал свое барахло. Видимо, понял уже, что я правда не в форме.
Перед уходом он записал еще что-то на обороте старого рецепта. Несомненно, он вел учет успехов и неудач своих научных попыток.
Я снова остался один. Возможно, допустил глупость, но тревога, от которой я не мог отделаться, зажимала мне рот.
Предчувствовал, что раскопки моего прошлого извлекут на свет разные неприятности, и мне представлялось целесообразным сначала самому во всем этом разобраться.
Полчаса спустя сестра Марион принесла таблетки. Она участливо спросила, действительно ли так плохо, как говорит доктор Молитор, и мне пришлось немножко ее успокоить. Но правды я и ей не сказал, хотя она, наверно, была единственным человеком, который меня понял бы. Впрочем, — броши, с которой все началось, на ней сейчас уже не было.
Вскоре прозвонил колокол к вечерней молитве. По коридору прошлепали, шаги, откуда-то донеслось тихое пение. Я быстро встал и открыл окно. Повеяло приятной прохладой. В парке какая-то птица выводила первые такты весенней песни.
К ужину я не прикоснулся. Сестра Марион еще раз заглянула ко мне пожелать спокойной ночи. Она легонько провела по моему плечу и затем по шее, почти до уха. Я заметил, что у нее нет большого опыта в подобных делах. Но как раз это особенно мне понравилось.
Наконец в больнице Марии Магдалины все стихло. Я погасил свет и вытянулся на кровати. На этот раз ничуть не волновался. Приблизительно знал уже, что будет. Расслабив мышцы, лежал и смотрел на светлое пятно, падавшее на стену от фонарей на автомобильной стоянке. Затем заставил свои мысли вернуться к броши, один миг задержался на огне, едва не спалившем меня, и двинулся дальше. Теперь мне не требовалось уже больших усилий, чтобы вспомнить подробности. Одна картина влекла за собой другую. Я видел лица, которые знал, дома, в которых жил, улицы, по которым ходил.