Я не сказал ему, что уже вышло, а стал судорожно соображать, как бы побыстрей от него отделаться. Стоило ему сейчас завести речь о франкфуртском зоопарке, или пивоварне, или об изготовлении елочных игрушек, и можно было гарантировать, что я снова сбился бы с курса. Все, что едва начало обретать четкие контуры, опять потонуло бы в тумане.
— Доктор, — сказал я, — ваши эксперименты, возможно, превосходны и, конечно, чрезвычайно любопытны. Только я вот сегодня не в форме. У меня болит голова.
Но от него было не так-то легко отвязаться. Научное рвение часто убивает всякое чувство такта.
— Ничего удивительного при такой жаре, — только и сказал он и, швырнув книги ко мне на постель, отворил окно. Мартовский ветер рванул занавески и растрепал его редкие волосы.
— Закройте окно, ради бога! — вскричал я. — Мне совсем не хочется схватить воспаление легких. — Я заметил, что под халатом, у него есть еще теплая вязаная кофта.
Он заворчал, как кот, у которого отняли молоко, но окно закрыл. Наше дальнейшее времяпрепровождение довольно быстро довело его до грани отчаяния. Сперва он проигрывал мне струнный квартет Гайдна, пока я не сказал, что не выношу этой кошмарной маршевой музыки. Тогда он открыл фотоальбом Шварцвальда. Через три минуты я ткнул в снимок лесопильни и заметил:
— Здесь моя школа. Вот тут, наверху, у нас был гимнастический зал…
В комнате стояла невыносимая жара. Но я крепился, с удовлетворением наблюдая, как лоб его покрывается потом. Он подробно объяснил мне, что такое лесопильня. Я вежливо поддакивал. Затем пожелал узнать, есть ли и в других книгах такие красивые иллюстрации. У него был с собой еще греческий словарь, с которым я, слава богу, действительно не знал, что делать, и книга по телевизионной технике. Я прикинулся заинтересованным и начал детально разбирать, как работает телекамера. Большую часть этого он явно слышал впервые. Когда я сказал, что в общем мне понятно все, кроме одного, где тут пусковая ручка, — он пообещал выяснить этот вопрос.
— Как вы только выдерживаете такую жару, — простонал он и опять хотел открыть окно. Я удержал его за полу халата и сказал, что меня почему-то весь день познабливает. Только тут он наконец пообещал прислать сестру Марион с таблетками и собрал свое барахло. Видимо, понял уже, что я правда не в форме.
Перед уходом он записал еще что-то на обороте старого рецепта. Несомненно, он вел учет успехов и неудач своих научных попыток.
Я снова остался один. Возможно, допустил глупость, но тревога, от которой я не мог отделаться, зажимала мне рот.
Предчувствовал, что раскопки моего прошлого извлекут на свет разные неприятности, и мне представлялось целесообразным сначала самому во всем этом разобраться.
Полчаса спустя сестра Марион принесла таблетки. Она участливо спросила, действительно ли так плохо, как говорит доктор Молитор, и мне пришлось немножко ее успокоить. Но правды я и ей не сказал, хотя она, наверно, была единственным человеком, который меня понял бы. Впрочем, — броши, с которой все началось, на ней сейчас уже не было.
Вскоре прозвонил колокол к вечерней молитве. По коридору прошлепали, шаги, откуда-то донеслось тихое пение. Я быстро встал и открыл окно. Повеяло приятной прохладой. В парке какая-то птица выводила первые такты весенней песни.
К ужину я не прикоснулся. Сестра Марион еще раз заглянула ко мне пожелать спокойной ночи. Она легонько провела по моему плечу и затем по шее, почти до уха. Я заметил, что у нее нет большого опыта в подобных делах. Но как раз это особенно мне понравилось.
Наконец в больнице Марии Магдалины все стихло. Я погасил свет и вытянулся на кровати. На этот раз ничуть не волновался. Приблизительно знал уже, что будет. Расслабив мышцы, лежал и смотрел на светлое пятно, падавшее на стену от фонарей на автомобильной стоянке. Затем заставил свои мысли вернуться к броши, один миг задержался на огне, едва не спалившем меня, и двинулся дальше. Теперь мне не требовалось уже больших усилий, чтобы вспомнить подробности. Одна картина влекла за собой другую. Я видел лица, которые знал, дома, в которых жил, улицы, по которым ходил.
А потом увидел и мертвеца. Он лежал на сжатом поле, неестественно скрючившись. Глаза его глядели на меня с укоризной, словно это я был во всем виноват. Полуоткрытый рот больше не кричал. Пронзительный, почти животный крик я слышал раньше. Теперь от угла рта тянулась к горлу засохшая темно-красная полоса.
Толстая куртка на «молнии» изодралась в клочья, одна рука была обнажена до самого локтя. На запястье можно было увидеть часы с разбитым стеклом, черным циферблатом и кнопкой, которой засекают время.