Выбрать главу

Брови Дмитрия Дмитриевича поползли на лоб. Он изобразил на своем лице искреннейшее недоумение и даже обиду, что кто-то посмел этак глядеть на него. Затем, распахнув пиджак, Дмитрий Дмитриевич достал из верхнего кармана жилета пенсне, что делал лишь в исключительных случаях, и посмотрел на улыбающегося Зарубина в упор, как смотрят на наглеца.

Тот, погасив улыбку, извинительно-заискивающе сделал два шага к Бурову:

— Извините, мне показалось… Мы с вами встречались…

— Не имел чести, милостивый государь.

— Не желаете папиросу?

— Благодарствую.

— Прошу простить, господин… — сознательно не договорил Зарубин в надежде, что Дмитрий Дмитриевич назовет свою фамилию и они все-таки познакомятся.

— Не беспокойтесь, почтеннейший, — ответил Буров, словно выругался, и уставился в окно. С перрона донесся третий звонок. Послышался тонкий свисток локомотива. Вагон дернуло. Потом состав сдал назад и снова дернулся. Паровоз часто заухал. И наконец вагон как бы поплыл, медленно набирая скорость.

«Что это? — думал Дмитрий Дмитриевич о поведении Зарубина. — Беспросветная глупость или подлая провокация? Не может быть, чтоб Митрофан Евдокимович не проинструктировал его. Ему не следует заводить в дороге случайных знакомств, тем более так вызывающе, так бесцеремонно! Однако почему же на перроне не появился Митрофан Евдокимович? Почему?»

Едва проплыл за окном багажный пакгауз, Буров, не оглядываясь в сторону Зарубина, вернулся в купе. Только задвинув за собой дверь, Дмитрий Дмитриевич почувствовал, сколько сил понадобилось ему, чтобы сдержаться, не выдать себя, не поддаться на «удочку» — да и на «удочку» ли? — Зарубина. Вероятнее всего, попросту на его глупость. Возможно, Зарубину тоже не по себе, а соседи по купе не приведи господь, вот и потянуло.

Мягкий клекот французской речи не прерывался ни на минуту и был подобен шуму водопада, к которому рано или поздно привыкаешь и перестаешь замечать. Фартовый мужик, оказывается, не просто зажался в уголок, но и обмотал щеку цветастым платком, словно при зубной боли. Однако глаза мужика, беспокойные и настороженные, выдавали его с головой. По крайней мере, для Бурова разгадать его хитрость не составляло труда.

— Голуба душа… потемки… — пробубнил мужик. — Невмоготу. Вылезать придется. Вы уж, любезнейший, не откажите в совете… Где мне лучше с поезда сойти?

— Выйти можно и в Зиме, и в Красноярске… Только, если не успеете на поезд, билет ваш станет недействительным. Вновь придется покупать.

— Что билет… Душа пропадает…

— До Красноярска потерпите? Там-то уж наверняка хорошие врачи.

— Ох не знаю…

— Можно по-другому поступить.

— Это как же?

— Кто только в поезде не едет. Вдруг и врач-дантист найдется. Пройдите по вагонам. Поспрашивайте.

— Добрый вы человек, господин. Вот посижу, потерплю немножечко. Авось поутихнет.

И опять Буров отметил про себя, что фартовый мужичок довольно свободно ворочает языком, а зубы у него, передние во всяком случае, белее снега.

— Спиртным пополоскайте. Могу одолжить, — предложил Буров, — И внутрь помогает.

— Не балуюсь. Давно пресек. Мне ведь еще в молодости пофартило. Так я перво-наперво в загул и бросился. Год себя не помню. Людей я не любил. Жил волком. С полячком одним. Он у меня вместо управляющего. Ссыльный, однако, полячок.

Заменили ему повешение каторгой и вечным поселением по высочайшей милости. Срок каторги у него истек, я его к себе и привлек. Голуба душа человек, а потемки. Дом на прииске я построил, чего туда не понатащил. Только — как проблеск во хмелю — зимние вечера, пурга воет волком, а внизу, — сам я почему-то в мезонине обретался. Зачем? Не знаю. А внизу-то, в зале, в гостиной, полячок к этой чортепьяне приластится и грустное, грустное такое, ну прямо слезы чистые из-под пальцев у него льются. Запойные люди чувствительнейшие, так я рыдал. Уж плохо мне становилось: на стенах движущиеся картины представлялись, а рядом на диване все кто-то лохматый, будто медведь лежит, шевелится… То кусты прямо на глазах растут, а на ветвях змеи. Страшно.

Вдруг, опомнившись, фартовый мужик, ухватившись за щеку, постонал для приличия и продолжил: — Да, а голуба душа, полячок, царство ему небесное, вылечил меня. Водочкой же да травочками. Очухался я, глянул на дела свои. Все в порядке, будто на другое утро проснулся. «Наворовал ты, Вацек!» — «А зачем?» — «Для денег». — «Нет, но принимал я в вашем доме своих друзей. Помогал им». — «Беглые?» — «Беглые». — «Ну, это дело божеское». — «И теперь можно?» — «А что ж, — говорю, — изменилось? Принимай, помогай! Не душегубы же они?» — «Нет. Против царя идут». — «Я сам от него из России сбег», — отвечаю. Так вот двадцать лет и помогали. А в восемнадцатом, летом, полячок-то мой в ту пору совдепщиком стал… Большой справедливости человек. Ну и казнили его эти эсеры — кадеты. К хвосту лошадиному привязали — и по кочкарнику. Только сапоги я и нашел. А остальное — полоса кровяная.

— Зачем вы это мне рассказываете?

— Зубы свои заговариваю.

— Полегчало?

— Вроде бы… Да не очень. А казнил моего полячка казачий есаул, Зарубин его звали. Не слыхали?

Дмитрий Дмитриевич едва не поперхнулся. Что за чертовщина? Кто этот «фартовый мужик»? «Подсадная утка»? Нет, определенно за всеми этими «случайностями» стоит нечто более серьезное, чем просто совпадение.

А «фартовый мужик» отвел глаза, будто специально давал Бурову время опомниться, собраться. Еще один вопрос стал мучить Дмитрия Дмитриевича: видел или не видел «фартовый мужик» сцену в коридоре между ним и Зарубиным и как ее понял и воспринял? Почему ему понадобилось рассказывать Бурову свою историю, историю полячка и Зарубина, если это тот Зарубин? А следовательно, и предположение, его, Бурова, догадка, что Зарубин не тот, за кого себя выдает, что он опытный, пробравшийся в подполье провокатор. Но почему, однако, он, Буров, должен так слепо доверять «фартовому мужику»? Чем он завоевал доверие у него, Бурова?

«Нет, нет, — сказал сам себе Дмитрий Дмитриевич, — с окончательными выводами спешить нельзя. Время еще есть. И все-таки что же случилось с Митрофаном Евдокимовичем? Почему он не пришел на вокзал?»

— Зарубин, Зарубин его звали. Не слышали? — повторил «фартовый мужик».

— Да нет, не слышал, — усмехнулся Буров. — А как же ваш фарт?

— Золотишко-то? Кончилось. Так, на прожитие. Вот к брату еду. А золотишко… Золото кончилось…

— Он продает золото? — обернулся к разговаривавшим Антуан де Монтрё.

— Зубы у него болят, — пояснил Дмитрий Дмитриевич. — А когда-то месье имел прииски. Потом золото кончилось.

— Тремальор… Тремальор… — печально покачал головой француз.

— Да, несчастье… — согласился Буров.

— О вас, уважаемый, мне мой полячок, голуба душа, рассказывал. И вас самих я в Иркутске видел еще до мая, до мая восемнадцатого года.

— А-а… — протянул Буров, бывший в иркутском правительстве до мятежа белочехов губернским комиссаром просвещения. — Тогда понятно.

«Фартовый мужик» поднялся, расправил плечи. В купе сразу стало тесно. Он накинул шубу, взял небольшой саквояж.

— Бывайте. Пойду доктора поищу. — Выглянул в коридор, а потом вышел.

— Что такое? — спросил Антуан де Монтрё.

— Зубы у него болят, — ответил Буров. — Пошел по вагонам. Может, врача найдет.

— Странное занятие на ночь глядя… — сказал француз. — Странные люди — русские. Я краем уха слышал ваш разговор. Вы действительно были министром просвещения в иркутском эсеро-меньшевистском правительстве?

— Да.

— А теперь?

— Я присяжный поверенный. Адвокат.

— И?.. — тоном, который требовал ответа, спросил француз.

— Еду по делам своего подзащитного в Екатеринбург. — Небрежно, будто совсем не придавая этому значения, Дмитрий Дмитриевич достал из кармана телеграмму, передал ее французу. Тот взял ее как бы машинально и, мельком глянув, возвратил: