Выбрать главу

– Давно ушел, видать, еще ночью. У, хитрая сволочь! Про шамана голову морочил. Сложил вещички, будто спит, а сам ушел. Драпать надо, драпать, пока не поздно!..

Сизов молчал, ошеломленный. Слишком много навалилось на него в этот утренний час, слишком разным выставился перед ним Красюк за короткое время. Он стоял неподвижно, забыв, что еще держит топор, и пытался понять непостижимо быструю трансформацию этого человека. Как в нем все сразу уживается – ребячья игра, отсутствие элементарной благодарности, слепая жадность, беспредельное себялюбие и такая же беспредельная ненависть, готовность убить? Сколько еще в тюрьме ни приглядывался Сизов к блатным, не мог понять их. Что ими движет, чего хотят? А теперь, в этот неожиданный миг, он вдруг понял: ничто ими не движет, они беспомощны, они рабы злобы, которая сидит в них, рабы самовлюбленности и жадности, даже собственной психической недоразвитости. Они рабы и потому трусы.

Мимолетным воспоминанием вдруг прошел перед ним и прошлогодний разговор с другом Сашкой, когда они то же самое говорили о фашистах, сильных перед слабыми, ничтожных перед сильными. И очень опасных своей бесчеловечной, мстительной, трусливой жестокостью.

А Красюк все метался. Выволок шкуру оленя, под которой Сизов спал ночь, бросил на нее вчерашнее недоеденное мясо, стал заворачивать.

– Ты чего? Собирайся. Накроют ведь.

Сизов молчал, стоял опустошенный, оглушенный, растерянный.

– Ты как хошь, а я дураком не буду.

Он подхватил сверток, кинул сожалеющий взгляд на связку шкурок, над которыми все так же, с топором в руке, стоял Сизов, и нырнул в чащу.

Сизов подобрал шкурки, отнес их в чуланчик, развесил. Когда снова вышел на порог, увидел Чумбоку, согнувшегося под тяжестью ноши. Нес он подстреленную косулю.

– Вота, – сказал Чумбока, сбросив косулю у порога и приветливо улыбаясь. – Кушай нада. Кушай нету – сила нету.

– Красюк в тайгу ушел, – сказал Сизов. – Побоялся, что ты пошел милицию звать. Он из уголовников, Красюк-то, всего боится.

– Людя боись – сам себя боись, – подытожил Чумбока.

– Найди ты этого дуралея. Пропадет в тайге.

Чумбока ничего больше не сказал, ничего не спросил, подхватил свое ружьишко и все так же неторопливо пошагал в лес.

Сизов вошел в избушку и упал на нары, чувствуя, что нет сил даже пошевелиться, не то чтобы встать и подогреть чай.

Страх гнал Красюка в глубину распадка. Почему-то казалось, что только там, где гуще таежная непролазь, надежней можно укрыться от милицейского глаза. Думалось, что милиционеры полезут повыше, чтобы высмотреть его сверху. И он боялся выходить на вершины, где реже росли сосны и где человек был бы виден отовсюду.

В распадке было сумрачно и тихо. Плотно перепутавшиеся сучья цеплялись за ноги, рвали и без того изодранную телогрейку. Он задыхался, пробираясь через буреломы, припадал к ручьям, бегущим в низинах, тыкался лицом в воду, жадно пил и студил лицо. И снова вскакивал, бежал дальше. Злобное отчаяние держало за горло. Он жалел, что не ушел еще ночью, когда Чумбока спал и когда можно было захватить его ружьишко, жалел, что поверил этому Мухомору Иванычу и потерял столько времени, слушая его сказки о будущих дорогах и городах. И еще о чем-то жалел, неясном, давнем, слезно-горьком, от чего жизнь его пошла наперекосяк. Сейчас он готов был убить кого угодно, кто так или иначе толкался в жизни рядом с ним, потому что каждый, как ему казалось, хоть немножко, да виноват в несчастьях, свалившихся на него. Хотелось есть, хотелось разжечь костер, упасть в мягкий мох и забыться. Но ом боялся остановиться, боялся, что огонь заметят, что этот проклятый чалдон за километры учует запах дыма. И Красюк бежал, бежал и бежал.

Когда сумерки серой пеленой затянули небо, он с разбегу влетел в густой кустарник и вдруг почувствовал, что кто-то его схватил сзади. Дернулся, услышал треск обломившегося сучка. Обрадовался было, поняв, в чем дело, но тут же вскрикнул от боли: острый шип, проткнув телогрейку, вонзился в бок. Он дернулся, потер бок, почувствовал липкую мокроту крови. Осторожно выбрался из кустарника и вдруг увидел прямо перед собой узкую длинную морду с клыками, торчавшими книзу. Холод дрожью прошел от затылка к пяткам. В следующий миг морда исчезла, и кто-то большой и гибкий метнулся в сумрачной чаще, и послышался сдавленный крик, словно тут, совсем рядом, кто-то кого-то душил. Красюк рванулся в сторону и отпрянул: прямо на него сверху вниз, распластавшись в воздухе, летело что-то глазастое, мохнатое, похожее на черта, каким он себе его представлял по страшным сказкам, до которых зэки были большие охотники.

И тогда он закричал в истеричном испуге, как кричал только в детстве во сне, когда чудились страшилища. И вдруг услышал голос, от которого новая волна холодной дрожи прошла по спине:

– Чего кричи? Чего зверя пугай?

До него не сразу дошло, что это Чумбока, таким неожиданным и непонятным было его появление. Успокоился, только когда увидел охотника одного, с ружьем за спиной. Но еще огляделся и прислушался, прежде чем решился отозваться:

– Это ты, чалдон? Черт-те что тут летает да прыгает.

– Зачем черт, нету черта. Дикая кошка кабарга охотись. Белка-летяга прыгай. Каждый людя кушай хоти…

– Ты куда утром ходил? – перебил его Красюк.

– Тайга ходи, косулю стреляй, кушай нада.

Красюк поверил. Почему-то поверил сразу и удивился самому себе, своим страхам. И расхохотался громко, истерично. Когда насмеялся вдоволь, спросил, утирая слезы:

– Давай костер раскладывать?

– Зачем костер? – сказал Чумбока. – Избушка иди.

– Где она, избушка? Далеко же.

– Зачем далеко? Сопка поднимись, сопка гляди, избушка находи.

Он показал на вершину соседней сопки и, ничего больше не сказав, пошел поперек распадка к пологому склону. Снова охваченный недоверием, Красюк подождал немного и пошел следом на приличном расстоянии, настороженно поглядывая по сторонам. Поднявшись на вершину, увидел внизу знакомый изгиб речки, полянку между лесом и речкой и притиснувшееся к опушке зимовье, возле которого дымил костерок. И поразился, как недалеко ушел за целый день беготни по тайге.

Сизов очнулся только под вечер, когда солнце уже склонялось к сопкам. Стояло полное безветрие и странная для тайги тишина. Он постоял на пороге, прислушиваясь к этой тишине. Вдруг словно дрожь прошла по лесу: при полном безветрии деревья внезапно зашумели и так же внезапно затихли. Было во всем этом что-то непонятное, тревожащее. Он снова вошел в избушку, лег на нары, устав от этих нескольких своих шагов. Полежал, собрался с силами, вышел, принялся разжигать костерок, чтобы повесить чайник.

Вечером вернулся Чумбока. За ним следом шагал Красюк со своим нелепым узлом.

– Тайга сильно плачет, – сказал Чумбока, сразу же подсев к костру. – Моя пугайся. Иди надо, прыгай косулей, скачи белкой.

– Что случилось? – удивился Сизов. Идти, а тем более скакать белкой ему сейчас очень не хотелось.

– Слухай, слухай, лес кричи, беда иди.

Сизов прислушался. Стояла глухая тишина.

– Не идти же на ночь глядя?

Чумбока ничего не ответил, встал и пошел укладывать свой вещмешок.

Ночью Сизов проснулся от смутной безотчетной тревоги. Встал, вышел из избушки. Увидел Чумбоку, сидя дремавшего возле костра. В лесу необычно громко кричали филины, ревели изюбры. Тихо, чтобы не побеспокоить Чумбоку, он вернулся обратно, осторожно притворив за собой дверь, лег и отчего-то долго не мог заснуть.

Утро вставало тихое, солнечное, и тревога, беспокоившая Сизова ночью, улетучилась. Только Чумбока все метался возле зимовья, что-то подправлял, что-то доделывал.

– Гляди, капитана, гнус, комар пропади, – сказал он.

– Ну и хорошо, – улыбнулся Сизов. Болезнь, видать, отходила, чувствовал он себя лучше.

– Тайга хитри. Моя бойся. Надо беги соболем.

– Раз надо, значит, надо, – согласился Сизов. Не первый год общался он с местными охотниками и знал: если они что говорят, слушай и исполняй. Иначе пожалеешь, спохватишься, и дай бог, если не слишком поздно.