Поэтому Джонни взял свою трехногую табуретку и подойник и принялся за дело. Телок доить — руки отмотаешь, да и хлопотно, потому что они баловницы, и красная телка, к примеру, лягнулась и сбросила Джонни с табуретки прямо в сток, подойник перевернулся, и молоко разлилось.
Дядя Эйб, как увидел это, снял из-за двери ремень и врезал Джонни пару раз, чтоб была ему наука впредь быть осторожнее, поскольку молоко — оно денежек стоит. А после этого велел поскорей заканчивать дойку.
Потом они пошли домой, и по пути дядя Эйб все брюзжал, что от ребятишек больше беспокойства, чем пользы, а в дверях их встретила тетя Эм и приказала Джонни получше вымыть ноги перед сном, потому как ей вовсе не улыбается, чтобы он изгваздал ее чистые белые простыни.
— Тетя Эм, мне есть хочется, — сказал Джонни.
— Не дам, — отрезала она, сурово сжав губы. — Походишь голодным, у тебя и с памятью лучше станет.
— Ну хоть кусочек хлеба, — попросил Джонни. — Без масла, без всего — просто кусочек хлеба…
— Молодой человек, — вмешался дядя Эйб, — ты слышал, что сказала твоя тетя. Мой ноги и марш в постель!
— Да чтоб как следует вымыл! — добавила тетя Эм.
Ну, он так и сделал, и улегся, и уже в постели вспомнил про ту штуковину в зарослях ежевики, и еще вспомнил, что он никому не заикнулся о находке, потому что у него времени на это не было — дядя Эйб и тетя Эм то и дело шпыняют, да так, что и не вспомнишь ни о чем.
И тут он сразу и бесповоротно решил ни за какие коврижки не рассказывать им о своей находке, потому что они враз ее отберут, они всегда все у него отбирают. А не отберут, так что-нибудь сделают такое, что не будет ему от этой штуковины ни радости, ни удовольствия.
Единственное, что принадлежало ему безраздельно, был старый перочинный ножик с обломанным маленьким лезвием. И больше всего на свете он хотел бы иметь взамен этого другой ножик, только целый, но теперь ему и в голову не приходило попросить об этом — он хорошо знал, чем это кончится. Однажды он уже заикнулся было, и тогда дядя Эйб и тетя Эм пилили его несколько дней, твердя, что он неблагодарная жадина, что вот они, можно сказать, с улицы его подняли, а ему все мало, и теперь вот еще взбрело, чтобы они выкинули немалые деньги на какой-то там перочинный нож… Джонни долго волновался и недоумевал насчет того, что они подняли его с улицы — насколько ему было известно, никогда он ни на какой улице не валялся.
Лежа в постели и глядя в окошко на звезды, он принялся вспоминать, что же это такое привиделось ему в зарослях ежевики, но никак не мог представить себе хорошенько, что именно, потому что второпях не разглядел, а задержаться подольше времени не было. Но что-то там было не так, и чем больше он об этом думал, тем сильнее ему хотелось рассмотреть эту штуковину поосновательнее.
«Завтра, — подумал он, — я посмотрю как следует. Завтра — как только выпадет случай». Но потом он понял, что никакого такого случая завтра не представится, потому что с самого утра тетя Эм заставит его полоть огород и все время будет за ним следить, и улизнуть не удастся.
Он еще немного подумал обо всем этом, и ему стало ясно, что, коли он хочет узнать, что же там такое, то идти туда надо нынче же ночью.
По доносившемуся храпу он знал, что дядя Эйб и тетя Эм спят, поэтому встал с постели, быстро натянул рубашку и штаны и крадучись спустился по лестнице, осторожно переступая через скрипучие ступеньки. На кухне он взобрался на стул, чтобы достать коробок спичек с заплечика старой печки. Сперва он взял было из коробка целую пригоршню, но потом передумал и почти все положил обратно, оставив себе штук пять, — боялся, что тетя Эм заметит, если он заберет слишком много.
От росы трава была мокрая и холодная, и ему пришлось закатать штанины, чтобы не промочить их, и после этого он наискосок через пастбище направился к лесу.
Идти лесом было страшновато, — там, говорят, водились привидения, — но он не очень боялся, хотя, наверное, никто не смог бы идти по ночному лесу и не трусить ни капельки.
В конце концов он добрался до зарослей ежевики и остановился в раздумье, как бы пробраться через кусты, не изодрав в темноте одежду и не занозив голые ноги колючками. И все гадал, лежит ли на месте та штуковина, но почти сразу понял, что она еще здесь, ощутив вдруг исходящее от нее тепло дружелюбия, как будто она ему говорила, что — да, она еще здесь и бояться не надо.
Ему уже и не было страшно — просто он немного волновался, потому что не привык к дружелюбию. У него был единственный приятель — Бенни Смит, мальчик его же возраста, но с ним он виделся только в школе, да и то не каждый день, потому что Бенни часто болел и порой целыми неделями оставался дома. А во время каникул они вообще не встречались, поскольку Бенни жил на другом конце школьного округа.
Глаза помаленьку привыкали к темноте зарослей, и ему поверилось, что он уже может различить еще более темные очертания штуковины — вон там, чуть подальше. Он стал соображать, как же это от нее может исходить дружелюбие, ведь он был совершенно убежден, что перед ним просто какая-то железная вещь, вроде тачки или силосопогрузчика, а совсем не что-то живое. Если бы он подумал, что она живая, вот тогда бы испугался по-настоящему.
Штуковина по-прежнему продолжала излучать теплую волну дружелюбия. Он протянул руки и стал сражаться с кустами, чтобы потрогать, ощупать находку и понять, что же это такое. «Подобраться бы поближе, — подумал он, — тогда можно чиркнуть спичкой и рассмотреть все как следует».
«Остановись», — сказало Дружелюбие, и он замер, услышав это слово, хотя вовсе не был уверен, что это было слово.
«Не надо нас разглядывать», — сказало Дружелюбие, и Джонни это несколько удивило, потому что он ни на что еще и не смотрел — во всяком случае, не разглядывал.
— Ладно, — сказал он. — Я не стану на вас смотреть. — И подумал про себя, что, может, это какая-то игра, вроде тех, в которые они играли в школе — прятки, например.
«Когда мы подружимся, — сказала штуковина, обращаясь к Джонни, — то сможем глядеть друг на друга, и тогда уже наша внешность не будет иметь значения, поскольку нам станет известно, что каждый из нас представляет собой внутренне, и мы не станем обращать внимания на внешность».
Джонни подумал: «Как ужасно, должно быть, они выглядят, если не хотят, чтобы я их видел». И штуковина тотчас сказала ему: «На твой взгляд мы ужасно уродливы. А ты нам тоже кажешься уродом».
— Тогда, может, это и хорошо, что я не вижу в темноте, — сказал Джонни.
«Ты не видишь в темноте?» — спросили его, и Джонни подтвердил, что так оно и есть, и последовало молчание, хотя Джонни чувствовал, что они — там — удивляются: как это можно — не видеть в темноте.
Затем его спросили, в состоянии ли он сделать еще что-то такое… Что именно, он и догадаться не мог, хотя ему и пытались втолковать. В конце концов они, похоже, сообразили, что ничего такого он тоже не умеет.
«Тебе страшно, — сказала штуковина. — Но ты совсем не должен нас бояться».
Джонни объяснил, что он ничуть не боится, кем бы они там ни были, потому что они относятся к нему как друзья, но только ему боязно — что будет, если дядя Эйб и тетя Эм проведают, что он потихоньку убежал из дому. И тогда они задали ему целую кучу вопросов о тете Эм и дяде Эйбе, и он честно постарался объяснить, что к чему, но они, похоже, так ничего и не поняли, во всяком случае, они почему-то решили, что он рассказывает им о своих взаимоотношениях с правительством. Он хотел было разобъяснить, как все обстоит на самом деле, но потом все же уверился, что они так ничего в толк и не взяли.
В конце концов, стараясь быть как можно вежливее, чтобы никого не обидеть, он сказал им, что ему пора, и, поскольку он задержался дольше, чем рассчитывал, всю дорогу до дома ему пришлось бежать.
Он благополучно проник в дом и забрался в постель, и все было хорошо, но наутро тетя Эм нашарила у него в кармане спички и дала ему нагоняй по первое число, внушая, что баловаться со спичками — дело страшно опасное, потому как он того и гляди спалит им коровник. Чтобы подкрепить свои рассуждения, она хлестала его по ногам хворостиной, и как Джонни ни старался держаться мужчиной, все же ему пришлось прыгать и кричать от боли, потому как тетя Эм хлестала изо всех сил.