— Вы кому пишете, товарищ старший политрук, если не секрет? — тихонько спросила Нюся. — Девушке?
— Ах, Нюся, девичье любопытство всех чувств на земле сильнее.
— А она красивая?
— А у тебя мама жива, здорова?
— Угу.
— Так это письмо твоей маме, Нюся.
— Ой, шутите! Вы даже адреса ее не знаете!
— Это ничего! Вот однажды утром выйдет она на крыльцо, развернет газету и прочтет про то, как ее дочка в горах воюет.
— Что вы, не надо! Я ж ей писала, что в госпитале, в санатории под пальмами работаю. Мандарины кушаю… А вы про такое! Мамка у меня махонькая, слабенькая. Она даже мышей боится.
— А ты сама разве ничего не боишься?
— Боюсь, всякий день боюсь, — вздохнула она, — особенно когда раненого тащу… Пока вниз по льду — ничего. А как снег глубокий или в гору надо — прямо сил нет. У нас ведь как в правилах записано? Чтобы через восемь часов раненый боец был эвакуирован в дивизионный госпиталь. А где он, госпиталь? Я и есть госпиталь… — Нюся отвернулась, всхлипнула.
— Вы лучше стихи красивые напишите, — подал голос Левон, — чтобы можно было выучить.
— Можно и стихи.
— Правда? — обрадовалась Нюся и простодушно попросила. — Вы как сочините, дайте слова списать, ладно? У меня даже тетрадочка специальная была — там разные песни хорошие про любовь. Правда, ее ребята на курево разодрали… Ну, ничего, я и так запомню.
— А у вас в тетрадке строчки вон там, как стихи, — заметил зоркий Левон.
Я никому никогда не давал читать еще сырые, с моей точки зрения, строки. Но тут неожиданно для себя протянул Левону тетрадку. Нюся заглянула через его плечо, разочарованно протянула.
— Не по-нашему…
— Это по-армянски, — сказал Левон. — Можно я вслух почитаю?
Левон читал хорошо. У него был простуженный, но звучный голос. Я давно не слышал, как другие читают мои стихи. И ещё мне странно было, что Нюся так внимательно слушает непонятные слова. А может быть, я обольщался и она просто слушала голос Левона?
— А у нас в Вологде леса ясные, светлые, — задумчиво сказала девушка, когда Левон замолк, — луга заливные. Выйдешь в поле — от края до края все травы да травы… а дальше лес синий. А над ним небо голубое и белые облака плывут. Тихо-тихо…
В глубине послышалась возня — это поудобнее устраивался молоденький солдат-узбек.
— А ты пустыню видела? Солнце там вот какое огромное. Теплое-теплое. На песке сидишь, как на печке. И солнце над тобой тоже печка, — он зябко потер руки и вдруг тихонько запел.
— Это что за самодеятельность? — проснулся Гаевой, не сразу поняв, где он и что с ним.
— Тс-с-с, он про свой дом поет, — шепнула Нюся.
— Эх, дом, дом, — вздохнул пожилой усатый солдат. — Мою хату ветром сдуло, пеплом запорошило.
— Ничего, будет и на твоей улице праздник, — окончательно проснулся Гаевой.
— Покеда по моей улице фриц ходит, — зло ответил солдат. — Гомель слыхал? От него, говорят., одни головешки остались. А у меня там баба, дитенки… — Солдат повернулся ко мне. — Тебе, товарищ политрук, не понять, твоя Армения в тылочке. Она-то и войны настоящей никогда не бачила.
Я не успел ответить, как вскинулся Ашот Гукасян.
— Это моя земля в тылочке? Армения никогда войны не знала? — с горечью сказал он. От волнения Ашот с трудом подбирал русские слова. Акцент его стал особенно резким. — Я был совсем… совсем мальчик, когда турки сожгли мой дом. Зарезали всех братьев, сестер. Семью… Да что — семью! Весь мой народ хотели уничтожить! Реки были красные от крови. Младенцам головы о камни разбивали…
— Ой, да они что, фашисты? — горестно и недоуменно воскликнула Нюся и, сама не заметив, сжала ладонь Левона.
— А ты что думала, фашизм так сразу и родился? — сказал я. — Тогда, в пятнадцатом году, во время прошлой войны, немцы помогали своим союзникам туркам. А сегодня турецкая армия стоит на нашей границе, только и ждет, когда «эдельвейсы» одолеют Кавказ, нас с вами.
— Мы что, — пробурчал усатый, — мы тут сидим, тропочку охраняем. А их, тропок, вона сколько по всем горам. Каждую щелку не убережешь.
Не знаю почему, но тут я вспомнил одну историю, которую когда-то в детской книжке прочитал, и неторопливо стал рассказывать о том, как шел однажды голландский мальчик домой и вдруг видит — вода сквозь плотину сочится. Он знал — капля за каплей размоет, снесет плотину. Люди погибнут и цветы. На их земле много цветов. Вот и заткнул он ладонью эту щелку. И стоял, пока не замерз на холоде, пока не пришла подмога. Вот и мы стоим, всего одну тропку охраняем, защищаем. А за нами весь берег — от Новороссийска до Батуми. И люди наши, и цветы… И пока мы стоим…
Я замолк на полуслове, заметив пристальный, изучающий взгляд Гаевого:
— Ну, комиссар, смотри, какую политбеседу провел, — сказал он и, поняв мое смущение, добавил: — Все правильно говорил. Из данной беседы, товарищи, вытекает…
Он попытался рубануть воздух рукою в подтверждение какой-то своей мысли, но скривился от, резкой боли.
Мы спали, тесно сбившись, прилившись друг к другу, укрывшись плащ-палатками. Но и это не могло уберечь от дикой ночной стужи. Время от времени раздавались то пушечные залпы, то рокот далекой канонады. Это лопались; ледники. Сходили вниз лавины.
Лишь перед рассветом удалось забыться. И тут же мне привиделся лес, сомлевший в лучах жаркого солнца, и тоненькая длиннокосая девушка. Она стояла под деревом и прислушивалась к голосу кукушки, и считала, тихонько шевеля губами: раз, два, три…
Я очнулся. Но голос кукушки все не замолкал в ушах. Хотя нет, это была не кукушка. Но что означал этот сухой, отрывистый перестук, понять я не мог. Осторожно, чтобы не потревожить товарищей, выбрался из-под плащ-палатки, вышел из землянки.
Дозорных было двое. Зарывшись в снег, лежал, наблюдая за «тропочкой» сибиряк Вася. А чуть поодаль, возле расщелины, где мы вчера похоронили погибших товарищей из взвода Размадзе, похоронили молча, без салюта — надо беречь патроны, — стоял Ашот Гукасян и бил, бил по скале обломком немецкого штыка.
— Кончай, — сказал ему Вася, видно, уже не в первый раз, — поднял, понимаешь, шум, небось до самого Сухуми слышно.
— Фанерная дощечка до первого весеннего дождя. Или пурга сметет, — отозвался Ашот, не прекращая работу.
— Ты хоть имена напиши. Без имен что же это будет?
— Хачкар будет…
— Чего, чего?
— Как это по-русски… — задумался Ашот. — Крестный камень по-русски. Плита над прахом умерших. У нас говорят: не поставишь хачкар — душа в рай не попадет.
— Ты что, в бога веришь?
— Не верю я в бога, — рассердился Ашот, — в человека верю. В память людскую верю… Только кошки забывают.
— Это точно, кошки не собаки, — Вася скрутил «козью ножку», — на, Ашот, покури, а я подсоблю.
Вася встал, взял из его рук обломок штыка, саданул по нему изо всей силушки и… штык вылетел из рук.
— Эх, Вася, Вася, камень понимать надо. Поймешь, тогда он мягкий, как сыр, станет. Знаешь, что из камня можно сделать? Все. Хочешь — дом. Хочешь — храм.
— А ты что, на гражданке тоже камни бил?
— Каменщик я. И отец и дед… К любому хорошему дому в нашем селе подойди, спроси: кто строил? Гукасяны — ответят. Вот кончится война, приезжай, тебе дом построю. Из розового туфа. Как утро красивый.
— Не-е-е… в горах тесно, голо. Вот у нас в тайге — каждое дерево в лицо узнаешь.
— Невесту тебе найду, — не унимался Ашот. — Знаешь, какие у нас девушки? Помнишь сестру Левона? Все такие.
— Уж больно черна да тонка… Моя Верка погабаритнее.
— Девушка твоя?
— Жена, — широко улыбнулся Вася, — и сынок весь в нее, Василь Васильич. Второй годик. Башковитый мужик…
Неподалеку от землянки меня ждал еще один сюрприз. Лейтенант Гаевой стоял лицом к каменной стенке и, перебирая по ней пальцами, цепляясь за выступы и выемки, тянул свою раненую руку все выше и выше. Боль, видно, стала нестерпимой, потому что он застонал, выругался и сел прямо в снег.