— А я тебя, милочка, с малых лет помню, когда ты еще в детских платьицах бегала. Давненько не виделись. А за то, что о старухе вспомнила, спасибо скажу. Слыхала и о горе твоем Жалко мать небось. Ведь ни за что, ни про что отдала богу душу.
— Мне и Василия жалко, — поставила Екатерина точку, снимая вину с Михеева.
Но старуха не согласилась.
— Убивец он, твой мужик. Яко зверь в нощи.
— Да ведь нечаянно он, — смутилась Михеева. — В сердцах был. Ну и подвела рука. Думаю, и на суде это учтут.
— Ты простила, а бог не простит. Все господь видит: и доброе, и злодейское.
Не понравилось Михеевой такое начало встречи. Захотелось снять эту накипь. Не проповеди ждала она от Чувырихи, а доброго ответа на свой главный вопрос. Не здесь ли хранятся отцовские ценности? Прямо так и спросить? Обидится. Придется исподволь, издалека…
— Что это с вами, Авдотья Тихоновна? Я что-то давно вас в церкви не видела. Вот и зашла навестить: не захворали? Или случилось что?
— Я, милочка, всегда к обедне хожу. Всенощную долго стоять приходится. А ноги не держат.
— У меня к вам просьба есть. Невеликая, но памятная.
— В поминанье, что ль, записать? За упокой души? На похоронах я ведь не была: все ногами маюсь. А тебе стыдно! В хоре поешь, за здравие пишешь, а за упокой убиенной к боп не обращаешься. А я вот Марьяну-мученицу сразу же записала. И поминаю, конечно.
— Спасибо, Авдотья Тихоновна. Другое у меня дело. Не оставила ли мать у вас отцовский дар, мне предназначенный?
Старуха сразу умолкла, поджав тонкие без кровинки губы. И молчала так, должно быть, минуты две. А Екатерина ждала: скажет или не скажет? Только зачем ей держать церковную утварь, или кресты, или панагию с каменьями? Никакой корысти у нее нет, продавать не будет: верующая и богобоязненная. Но почему молчит?
Чувыриха сомневалась. Вспомнила слова Марьяны: «Спрячь у себя в киоте. А дочери отдашь после моей смерти. Сейчас недостойна она: в соборном хоре поет, а в бога не верит». И спрашивала себя старуха: отдать или не отдать? А вслух спросила для верности:
— На страстной седмице говела?
— Из церкви не выходила.
— И причащалась?
— Я православная, бабушка И крещеная, и богомольная. И в хоре по субботам пою на всенощной
Так уклонилась Михеева от ответа. Но старуха поверила.
— Есть дар отца Серафима. Храню.
И вынула из киота икону в окладе из серебра.
Трудно описать смятение чувств, охвативших Екатерину. Была тут и горечь обманутой в своих ожиданиях женщины, и сдержанный гнев против фанатично религиозного отца и поверившей ему матери, и жалость к пошедшему на убийство Василию, и страх перед обманутым вместе с нею Андреем.
— И это… все! — прошептала она, именно прошептала: голоса своего даже сама не слыхала
— А разве этого мало? — нахмурилась Чувыриха. — Чудотворная ведь икона. Не сумлевайся? Из новгородского подворья твой дед отцу Серафиму привез.
«Черта мне в ее чудотворности!» — хотелось крикнуть Екатерине Но сдержалась. Провела рукой по выпуклой серебряной ризе Хоть бы золотая была!
А старуха все говорила и говорила, словно ворожея недуг заговаривала.
— Древняя икона, девонька. Прадеды наших прадедов ее чтили и к ней прикладывались. И отец Серафим эту икону в Загорске у патриарха показывал. Только ты оклад не сымай — грешно. И Марьяна не сымала. Так для тебя и оставила. После смерти моей, сказала, отдашь дочери. Вот, значит, ее наказ я и выполнила.
В превеликом страхе вернулась Екатерина домой, молча протяну па пакет Андрею.
— Вот и все, что отец оставил, — произнесла шепотом.
Андрей молча развернул икону. Так же молча оглядел серебряный оклад, посмотрел, как он прикреплен к доске и, осторожно вынимая ножиком гвозди, снял инкрустированную ризу с иконы. На белом полотенце, окаймленное позолоченным венчиком, виднелось только лицо Христа. На удлиненном, писанном охрой лике горели, будто совсем живые, глаза. Печаль страдальческая светилась в них, доходя почти до экстатического напора. Узлы скрученного по углам полотенца были повязаны лентами, писанными густым кармином. Краски потускнели, поблекли, но все же сохранили свою первозданную красоту.
Андрей, все еще не произнося ни слова, долго рассматривал икону, то приближая ее к лицу, то отстраняясь, наконец сказал как бы сам себе:
— А ведь отец говорил, что это — сокровище… Может быть, и действительно так.
— И ты в это веришь?
— А почему бы и нет?
— Серебро на десятки рублей считай. Больше не выручишь.
— Почему? Раритеты в любом виде искусства есть.
— Не понимаю.
— Ну, раритет. Особо ценная вещь Диковинка.
— А кому ты продашь эту диковинку? Икона — икона и есть. Протоиерей и тот не возьмет. У него полный иконостас в соборе.
— Протопоп нам не потребуется Я в Москву продавать поеду. Старые связи порастрясу. Помозгуем.
— В Москву тебе не уехать. Узнают — следить станут.
— А я без огласки. Потихоньку.
Екатерина молча взяла икону. Поразглядывала и так, и этак. Хмыкнула. Андрей с презрением взглянул на нее.
— Ты когда-нибудь о Рублеве слыхала? — опросил он. — Ему в Третьяковке целый зал отведен. Я понимать, конечно, не понимаю в этом деле, но думку имею. Протопоп сокровищем лубок называть не будет. И еще. Мы теперь вроде чисты. Для милиции. Мы с тобой. Они ж сами видели: тайник не вскрывался, а там пусто. Кто камень кинет, что из-за корысти мать прибили? Не было корысти. Сличай был, как и задумано… А икону тебе Чувыриха сама отдала — как ей мать велела. Твоя она, и государству до нее интереса нет. Что хотим, то и сделаем. Хотим — продадим. Хотим — на стенку повесим. Для интерьера…
— Так чего ж тогда скрываться, а, Андрюша? — робко спросила Екатерина. — Раз икона-то наша, законная, то мы и продать ее законно сможем…
— Кому, дура? Музею? Много ль там за нее дадут?
— Как положено…
— Как положено, — передразнил ее Востоков. — Дорого продать — вот что сейчас главное.
— А кому?
— Кому — подумаю. Для того и в Москву тронусь.
Чувыриху старший инспектор отыскал уже после того, как обошел Огуревну и Нинку-молочницу.
— Была у меня эта икона, сынок. Принесла мне ее Марьяна с благословения отца Серафима. Сохрани, сказала, ее у себя в божнице, пока живу. А после отдашь, когда я спрошу или дочь придет, если меня не будет. Вот так и случилось. И Марьяны нет, и дочь пришла за иконой.
— И вы отдали?
— Отдала. Вчера и отдала. Вечерком после всенощной.
Ничего больше Саблин не спрашивал. Да и незачем: ведь икона-то есть. И где находится сейчас, известно. Что же делать ему, Саблину? Просить санкцию на арест Востокова и Михеевой? А на каком основании? За то, что у них в руках музейная редкость? А если эта редкость, будучи собственностью отца Серафима, вполне законно, как дар, перешла в собственность Марьяны Вдовиной, а от нее к дочери, Екатерине. Тогда ты скажешь прокурору, что арестуешь их, как соучастников злоумышленного и заранее запланированного убийства Вдовиной. А есть ли у тебя, товарищ Саблин, достаточно веские доказательства такого убийства? Есть, товарищ прокурор, есть мотив заранее задуманного убийства. Из-за желания овладеть раритетом высокой, даже очень высокой ценности. Тогда мотив не в самой иконе, Саблин, а в ее рыночной стоимости. Вот и проследи пока ее путь…
С такими сомнениями и пришел Саблин к Михеевой. Ему долго не открывали, так что пришлось позвонить вторично и не отпускать кнопки звонка, пока не открылась дверь.
— А к вам и не попадешь, Екатерина Серафимовна, — сказал он, заглядывая в дверную щель. — У меня вопрос есть.
— Ну, входите, если за делом пришли, — сказала Михеева, пропуская Саблина в комнаты.
— А я к вам от Чувыриной Авдотьи Тихоновны.
— Дознались все-таки? — зло откликнулась Михеева, — Обознались, товарищ инспектор. И у Чувырихи я не была, и не то что икону, рожу ее сейчас не помню. Доверчивый вы человек, товарищ инспектор. Мало ли что Чувыриха могла вам набрехать.