— Видите ли… — начал я, но его глаза сузились и как бы затвердели, вглядываясь в меня.
— Вы сигом? — спрашивает он быстро.
Я утвердительно киваю.
— Как это я сразу не догадался?
— А что во мне такого… приметного?
Он не успевает погасить улыбку:
— Ничего особенного. Мелкие детали…
Не скрывая недоверия, в упор смотрю на него. Он отводит взгляд к иллюминатору, где на темных волнах вспыхивают и бегут блики, его глаза все еще прищурены, будто он и там что-то рассматривает. И когда он наконец взглядывает на меня, глаза остаются прищуренными. Догадываюсь: у него созрел какой-то замысел, какой-то важный вопрос ко мне.
— Я сказал вам правду. Следил за всеми дискуссиями в печати еще до… Ну, словом, когда вас только задумывали и обсуждали саму проблему создания такого существа… И одна мысль сидела во мне, как заноза… А потом, когда вас уже начали создавать, когда появился первый сигом Сын, второй — Ант, третий — Юрий, — видите, помню всех поименно, — я мечтал встретить кого-то из вас и задать вопрос… И вот наконец… Даже не верится…
Его рука зачем-то потянулась к пешке, замерла. Широкая сильная кисть неподвижна, только пальцы чуть вздрагивают, поглаживая фигурку.
«О чем он собирается спросить? — думаю я. — Скорее всего задаст один из обычных вопросов: например, правду ли говорят вот о такой-то способности сигомов? Можете ли вы то? Можете ли вы это? Правда ли, что вы бессмертны? Этот вопрос особенно интересует людей — и по вполне понятным причинам. Как вам живется среди людей? Одни вопросы, чтобы что-то выяснить, удовлетворить любопытство. Другие — чтобы потом вспоминать: вот что мне однажды сказал сигом. Третьи — чтобы заглушить тревогу: а не опасны ли эти могущественные искусственные существа? И есть еще вопросы иной группы, призванные смягчить, заглушить мысли о собственном несовершенстве… Конечно, я мог бы просто заглянуть в его мозг, прочесть его мысли. Но это бы означало нарушить запрет: без крайней необходимости не проникать в интимные тайны человека».
— Так о чем же вы хотели спросить?
Его темные небольшие глаза, словно буравчики, заглядывали в меня.
— Только не обижайтесь, ладно. Видите ли, я по профессии школьный учитель, а ребята — это такие любопытные люди… В спорах с ними часто задумываешься над тем, над чем прежде не задумывался… — Мягкая, добрая улыбка на мгновение преображает его напряженное лицо, и я понимаю, что ошибался, подозревая его в нелюбви или безразличии к детям. — Я читал о различных ваших совершенствах. Здесь все закономерно, ведь мы вас придумывали, как бы пытаясь восполнить все, чем нас обделила природа. Но перехитрить или просто подправить природу чрезвычайно сложно. Видимое может обернуться совсем другой стороной…
— У нас мало времени, — решаюсь напомнить я.
— Да, да, извините. Хочу спросить вас…
Он поводит плечами и вдруг сутулится, словно становится меньше. И говорит так тихо и сокровенно, будто обращается не ко мне, а к самому себе:
— В принципе бессмертие и всемогущество — это хорошо. Но хорошо ли быть бессмертным и могущественным? Нравится ли вам ваша бесконечная жизнь?
Опасаясь, что я неправильно пойму, он быстро добавляет:
— Жизнь человека коротка, а потому и неповторима. Это заставляет ценить каждый миг любви, грусти, веселья. Вот я думаю: успею ли перевоспитать Петю? Закончит ли институт Сергей? Завершу ли начатую работу? Я всегда спешу, понимаете? Острее чувствую радость и боль. Мне никогда не бывает скучно, понимаете?
Я киваю головой: что ж, обычный вопрос из категории так называемых «философских».
— Понял вас. Вы хотите знать, не скучно ли, не тягостно ли быть бессмертным; есть ли в бессмертии не только смысл, но и приятность?
Его шея напрягается, кадык двигается, на смуглых плитах скул проступает румянец. Мой контрвопрос попал в цель.
— Нет, не скучно, не тягостно. Ведь время жизни зависит от цели жизни…
Максим морщит лоб, вспоминает читанное и слышанное…
— В этом отношении все обстоит довольно просто и однозначно. Природа создавала человека для тех же «целей», что и других животных: для борьбы за существование в условиях ограниченного пространства одной планеты. На этом пути в процессе эволюции должны были появиться и выкристаллизоваться наиболее совершенные варианты информационных систем — живых организмов. Отсюда и короткий срок жизни, спасающий планету от перенаселения устаревшими формами, необходимый для быстрого перебора вариантов. Но вы все это знаете лучше меня, — я решил ему польстить, — и нет нужды говорить об этом подробно. А меня и других сигомов вы, люди, создавали для иной цели — познания и совершенствования окружающего вас мира. Мир этот огромен, разнообразен, сложен, и, чтобы успешно познавать его, нужен другой организм и другие сроки. А уж познание и творчество, как мы знаем, надоесть не могут…
Встречаю его колючий — из-под бровей — взгляд, и мне становится стыдно. Да, да, я сказал совсем не то, что ему нужно. Эта моя проклятая прямолинейность совсем не годится в разговорах с людьми. Ведь он спрашивал не просто для того, чтобы получить информацию. Его, как и других людей, страшит краткость жизни, ему нужно все время как-то оправдывать ее, утешать себя. Он и ко мне обратился за УТЕШЕНИЕМ. И я, созданный такими же существами, как он, являющийся воплощением их мечты о всемогуществе и бессмертии, обязан был придумать утешение…
— Впрочем, — мямлю я, — бывают у меня мучительные минуты, часы…
И опять я недооценил Максима. Он легко улыбается, как тогда, когда говорил о детях:
— Благодарю. Вы дали исчерпывающий ответ, хотя… — он не удержался от выпада, — есть на свете вещи поважнее бессмертия…
Странная эта фраза застряла в моей памяти, хотя я представлял, каково ему жить, помня о близкой смерти. И ведь еще нужно ему, школьному учителю, утешать других, разъяснять, вселять веру. Мог бы я так?
Сильнейший толчок едва не сбил меня с ног. Успеваю подхватить и поддержать Максима. Шахматные фигурки с дробным стуком рассыпаются по полу, который вмиг становится наклонным. Раздается скрежет металла, треск пластмассы: все это я слышу еще до того, как включилась тревожная сирена.
Из динамиков слышится успокаивающий голос: лайнер налетел на покинутый баркас, водолазы уже начали заделывать пробоину, пассажиров просят не волноваться.
Но по изменившемуся, надрывному шуму двигателей, по тонкому свисту насосов понимаю, что авария гораздо серьезней, чем о ней говорят.
Усаживая Максима в кресло, говорю: «Извините», — и бросаюсь на палубу. Дорогу преграждает человек в форменке.
— Помогу водолазам.
Он мотает головой:
— Судно тонет. Спускайтесь к спасательным шлюпкам.
По радио начинают передавать обращение к пассажирам: не волнуйтесь, возьмите самое необходимое, проходите по левому борту к шлюпкам.
Оказывается, худшее еще впереди. Часть шлюпок смыло и унесло волнами, оставшиеся не вмещают всех пассажиров. А спасательные суда и вертолеты смогут прибыть лишь через полтора часа. Температура воды за бортом — всего шесть градусов по Цельсию.
Первыми, естественно, сажают в шлюпки детей, стариков, женщин. Некоторые пассажиры помогают морякам. Здесь я снова встречаюсь с Максимом. Он передает стоящему в шлюпке матросу девочку, которую мы повстречали в шахматном салоне. Девочку бьет мелкая дрожь, она всхлипывает, а Максим говорит ей что-то веселое, его полные губы даже складываются в подобие улыбки.
— Теперь вы, — говорит матрос и протягивает ему руку.
Максим оглядывается, замечает меня, окликает:
— Давайте в шлюпку!
Предупредительно подымаю руку и указываю взглядом на небо. Он понимает меня.
— Быстрей, это последняя шлюпка, — торопит его матрос.
«И последнее место», — думаю я, глядя на переполненное суденышко, пляшущее на крутой волне.