— Убери пистолет, он без патронов, спишь крепко.
Но внутри у него уже что-то соскочило, не помня себя, кинулся вперед, нажав на курок раз–другой — впустую. Замахнулся, сжав рукоять, и, отброшенный назад, грохнулся враскоряку в кусты, тут же вскочил.
— Руки! Руки, сопляк!.. — прошипел дядька.
Но Антон уже ничего не слышал. В беспамятстве, ослепший от. ненависти, снова ринулся с единственной мыслью: пока его хватит, вырвет глотку у этого гада или тот его придушит железными своими лапами — один конец… Сбитый с ног, увидел поблескивающий ствол, целивший в упор. И на какое-то мгновение застыл, услышав смех. Кажется, дядька смеялся. Нервно, клекотно. На протянутой раскрытой ладони его… лежал ключ. Большой, старинный, он таких и не видел.
— Не бойсь, не убью. — Подкинул ключ, сунул в карман и медленно, ссутулясь, пошел назад к калитке. Антон тронулся следом, весь дрожа, недоумевающий, оглушенный случившимся,
Дядька опять закурил и остановился.
— Дурак ты, — сказал он, — и Борис твой. Хотя… кто-то из вас умный.
— Зачем все это… было?
— Сыну Ивана Верхогляда, — вместо ответа несколько выспренно произнес дядя Шура, — в моем доме место найдется.
Антон молчал, испытывая неловкость от. такой своей исключительности. Стало быть, кому-то другому грозит? Отец словно живой шел с ним рядом, охраняя от врагов и от бывших друзей. Бывших ли? Кто он все-таки, этот охотничек? Затаившийся обыватель или враг?
— Редкий был человек Иван. Бывший мой красноармейский бог. На дорогу выводил, — сказал как о некой утрате, о безвозвратном. — Рыцарь справедливости, не чета иным. И душой был прост.
— Почему был?
— Ну… оговорился, Война ведь, жизнь — копейка, Ну что, пора досыпать?
Но все еще стоял у калитки, покуривая. Вдруг спросил:
— О матери тебе известно?
— Что?
— Так, ничего. — Он слегка запнулся, — Просто интересуюсь… Так что, идем.
— Выспался. Тут посижу…
— Ну как знаешь, посиди, подыши, только недолго, светает…
В кущах деревьев посветлело, близился рассвет, со стороны леса подул ветерок с терпким запахом хвои. В саду тонко, тоскливо заплакала иволга.
Он еще немного посидел, упершись локтями в колени, в голове пошумливало. Ничего себе приложил его дядя, будь он неладен. И плечо стало поднывать… Внезапно насторожился — звякнула щеколда, в саду послышались летучие шаги. Рановато Клава встает — в воздухе еще мешалась ночная муть, все вокруг было темно-сиреневым. Он вошел во двор, встал у крыльца, Клавки нигде не было — и тотчас прижался к стене: в гуще сада маячили две тени, о чем-то чуть слышно переговаривались. Клавку он различил, мужчина, тонкий, сухопарый, со спины был ему незнаком. Вот они разделились, мужская тень исчезла. Он ждал, когда она мелькнет у калитки, но там было пусто, наверное, в саду был другой выход.
Клавка шла прямо на него, в кофточке и пестрой хустке, завязанной у подбородка. Он окликнул ее негромко:
— Ты?
Чуткий испуг на ее смуглевшем в сумерках лице сменился неясной улыбкой. Она подошла к нему почти вплотную, он увидел перед собой ее глаза, спокойные, совсем прежние и вместе с тем непохожие, точно в них зажглось насмешливое солнышко.
— Клав…..
— Тоня…
Будто встретились впервые, а не сутки назад.
— Вид у тебя неважный. Спал?
— Сам не знаю… Клав, кто это был?
— А Борис где?
Он не должен был спрашивать ее ни о чем, но в том положении, в каком они с Борькой очутились, оставаться в неведении было нельзя.
— Наверху. Можешь подняться, но сначала ответь.
— Неважно! — Она подернула плечом, как бы вдруг отдалившись от него, потом, оттаяв, коснулась ладонью его щеки. Ох, пусть бы, она шла к Борису, куда хочет, главное, она тут — живая, здоровая. И он, как всегда, от ее близости почувствовал легкое удушье, и не было сил вымолвить слово.
— Почему не отвечаешь? Я жду.
— Отвечать нечего.
Только тут он заметил, в выбившихся из-под косынки смоляных волос четкую седую, прядь. Посередке, как. пробор. У него защемило сердце, кажется, она поняла — кивнула, но все еще молчала. Так, молча, будто от внезапно навалившейся тяжелости, присела на скамейку, и он опустился рядом…
Она спрятала прядь под косынку.
— Это когда мы бежали из города в июле. Отец твой заехал на минуту перед отправкой на фронт с, подводой для нас о матерью: все уже эвакуировались, весь институт, кроме дяди… — Клавка словно споткнулась на слове… — Надо было догонять, а еще хотела сбегать на кладбище к маме. Я же всегда ходила по выходным и не могла пропустить, ведь надолго разлучались. Она говорила медленно, сдерживая волнение, с трудом выталкивая из себя слова.
— Тонь… Словом… возьми себя в руки. Ты же мужчина.
У него оборвалось внутри. Он не слышал, как появился в дверях Борис, лишь повернулся, когда Клавка умолкла. — Доброе утро…
— Д-о-оброе, — ответила она через силу.
— Надо поговорить.
— При Антоне нельзя?.. Я сейчас не могу. А что?
— Ничего, — усмехнулся Борис, — просто любопытно, как вы… как вам тут удалось уцелеть.
— А что удивительного, — голос ее вздрагивал в нарочитом смешке, — анкета спасла. Из комсомола ты меня погнал, с дядькой тоже…
— Ясно. Антон как хочет, а я ухожу немедленно.
Лицо ее вспыхнуло, стало злым, некрасивым.
— Далеко не уйдешь. Советую подняться и там ждать. Понятно? Подняться и ждать…
Тишина, тяжелое дыхание Борьки, затихшие в сенях шаги.
— Тонь, — произнесла она каким-то странным, скрипучим голосом, — нет Зои Никитичны, мамы нет. — И мягко лбом ткнулась ему в плечо.
Он замер, окаменел, положив ей руку на стриженый затылок. В какое-то мгновение ужаснулся своей выдержке, сухим глазам, лишь голова горела огнем да во рту сухота. Все пытался вспомнить то июньское утро в сладком запахе акации, в горьковатом: дыму бомбежек, и что она ему говорила, мать, склоняясь над баулом, запихивая туда шерстяные носки, хотя на дворе была духота. Спокойно и просто. Мать не. умела плакать. Бывало, собирала мужа. Теперь сына. Когда-то она была пулеметчицей в отряде отца.
Клавка, оторвавшись от плеча, подняла к нему смятенное, мокрое лицо.
— Как это было? — спросил он.
И так же замкнуто, в тупом забытье слушал ее сбивчивый рассказ. Как они ехали в толпе беженцев за колхозной отарой под Александровкой, где прежде рыли окопы. Как налетели самолеты и все перемешалось — люди, овцы, телеги, детские коляски.
— Еле вытащила ее из кювета, такая она была тяжелая, неживая. И по полю, по полю к березе на холме. Именно к березе, чтоб запомнить место. Хорошо, земля песчаная, у меня в сумке нож завалялся, кухонный, так и рыла весь день, до вечера. А немцы перли по шоссе в машинах, смеялись, махали руками.
Концами платка крепко утерла сырое лицо.
— А этот парень… партизан. Пока все.
“Значит, связана с партизанами. — Он принял эту новость с отупевшим спокойствием. Угольком затлел вопрос о дядьке. — С кем она под одной крышей? А может быть, ей такая крыша и надобна? Какая крыша?”
— Говори все!
Ее ладонь почти просяще легла ему на руку, он отвел ее, сказал жестко:
— Мне можно.
— Я уже говорила. Там решат… У них сейчас строго, но я за тебя поручилась. Как дальше действовать, дядя Шура скажет.
“Убивать, убивать их, гадов, под корень. Где только можно, любым способом, — думал он с неотступно стоящей перед взором картиной похорон под березой. Мать, заплаканная Клавка с кухонным ножом… — Нет оружия — голыми руками, зубами. Только так!” — Он чувствовал, что задыхается. Даже тогда, в застенке, не было такой огненной, выжигающей нутро ненависти.
— Тонь, я все понимаю.