— А вот что я вам расскажу об одном нашем летчике… Фамилия его Горовец. На своем истребителе он атаковал двадцать вражеских бомбардировщиков. Запомните: двадцать! И сбил за каких-нибудь полчаса девять из них. Никто еще в одном бою не сбивал девять самолетов. Достойный пример и для нас, артиллеристов.
— А сам Горовец? Жив?
— Погиб в этом бою. И показал тем самым, как погибает настоящий человек.
— Может, скоро наша очередь. Будем наконец наступать. Сидим здесь в обороне…
— Всему свое время К тому же в обороне не легче, чем в наступлении.
— Это уж точно, не легче. О чем еще пишут?
— Союзники наступают в Сицилии. Сначала приземлились парашютисты, взяли плацдармы, потом началась переброска частей на планерах.
— На планерах над морем? Неужто осилили?
— Самолеты буксировали эти планеры почти до острова.
— Чудно как-то все…
— Да пусть хоть так помогают!
— Пора бы им настоящий второй фронт открыть!
Кто-то заботливо протягивает Драгулову газетный лоскут.
— Пишут еще о тех, кто в войне не участвует, но в мыслях идет намного дальше Наполеона. Есть ведь и такие. Польский министр Мариан Сейда заявил, что он за федерацию народов Европы, начиная с Литвы через Польшу, Чехословакию, Венгрию, Румынию и до самой Югославии и Болгарии. На что это похоже, Пчелкин, как по-твоему?
— Делить шкуру неубитого медведя, вот на что это похоже, товарищ лейтенант.
— Нет, Пчелкин, ошибаешься. Это посерьезней. Министры сидят в Лондоне, далеко от Польши, и хотят… Чего они хотят, Долина?
— Чужими руками жар загребать…
— Нет, брат. Тоже неточно. Им только рук чужих мало. Они хотят, чтобы целые народы, и поляки тоже, отдавали бы жизни сынов своих и дочерей, а им достались бы места министров в этой новой федерации, и они поспешат туда в белых манишках после того, как затихнут выстрелы. Ясно?
— Ясно, товарищ лейтенант.
— Ну все, по местам! Эй, Никитин, задержись-ка!.. — Драгулов положил руку на мое плечо и добавил: — Поговорить надо.
Он быстро повернулся, стремительно выкинул из-под дощатого стола ящик, который должен был служить мне стулом, фонарь осветил его лицо резким боковым светом. Глаза его казались теперь глубокими, темными. И он со вниманием, неторопливо разглядывал меня, точно впервые увидел. И вдруг попросил:
— Расскажи о себе.
Я рассказал. О бабке, о матери, о том, что отец умер еще до войны, о Школьной улице, Таганке, о моей тетке и двоюродной сестре, о своей учебе в МГУ. Рассказал не останавливаясь, на одном дыхании. Он молчал, почему-то хмурился, а я подумал вдруг: «Зачем ему все это надо знать? Неужели интересно?»
— Танк ты подбил тогда вовремя, — сказал он, глядя мимо меня, на пустые нары, где только что размещались батарейцы.
— Это был первый бой. Поливанов поставил меня вместо раненого Федотова.
— Знаю, знаю. Капитан о тебе рассказывал. В октябре я тоже попал в окружение. Снег в ту осень выпал рано, ты помнишь… Обледеневшие гроздья рябины у нас считались лакомством. Шли сначала с пушками. Потом съели лошадей. По бездорожью три дня тащили артиллерию на себе. Потом закопали затворы и прицелы орудий. Нашли в лесу наши артиллерийские склады. Взорвали несколько тысяч тонн пороха, мин, снарядов. Немцы так обеспокоились, что подтянули минометы и начали обстрел этого места. А мы уже были далеко. В три часа ночи перешли фронт у села Митяева. Отправили нас в тыл, а под Москвой шли тяжелые бои, и я каждый день подавал рапорты об отправке на фронт, в действующую армию. Да и не я один. Так что нам с тобой не унывать, а радоваться надо, что воюем. Так?
— Так точно, товарищ лейтенант!
— Ладно. В партию не думаешь вступать? Ты ведь комсомолец еще довоенной поры.
— В последний день войны, товарищ лейтенант. Так решено.
— Вон ты какой, — улыбнулся замполит. — Ладно, подумай. А зг рекомендациями дело не станет. Я за тебя готов поручиться. Да и капитан Ивнев тебя хорошо знает…
— Подумаю, товарищ лейтенант.
ПОСЛЕ ПЕРЕПРАВЫ
Зарево над горевшими городами было видно за многие километры… Все время — тяжелые бои, марши по плохим дорогам и без дорог. Переправы без мостов, осенние топкие болота, незнакомые озера с открытыми плесами.
Ночь, одна из многих…
Огонь… Тусклые языки жмутся к земле, лижут отражение терема. Вдруг какой-то шальной удар прекращает агонию: бревна разметаны, словно щепки, терем рухнул, приподнявшись сначала над землей. Снаряд угодил прямо в дом. Теперь мы видим черную, слепую воду, полоску берега. Справа в воде отражается пламя: несколько бревен, оставшихся на месте, горят, пожалуй, сильнее, чем раньше, взрывная волна положила их так, что образовался костер, и запах дыма стал явственнее.
Слева всплески весел… Черная лодка отчаливает от берега. Глаза привыкают к темноте. Я вижу причал в ста метрах от нас. Там заметно движение, кто-то отталкивает черное, обугленное бревно Проступают звезды. Становится спокойнее. Перед нами речной простор, он скорее угадывается, чем ощущается. Выплывает темная громада парома, протягивает нам хобот трапа. Спешит к берегу второй паром, укрытый от прицелов немецких пушек теменью и черной, с летучими проблесками звезд водой.
Ветер усиливается, ноздри щекочет запах дыма. Пчелкин жует сухарь. Поливанов достает кисет.
Далеко на севере занимаются артиллерийские зарницы — бьют гвардейские минометы. Они словно сопровождают нас. Я не заметил, как вырос бере;, и паром уткнулся в него. По настилу съезжают на берег пушки, глухой высокий кустарник гасит звуки Мы уже на глинистой дороге с обочинами, развороченными машинами, с пустыми ящиками и железными бочками слева и справа, с глубокой колеей, проложенной до нас.
Только с рассветом начинаем окапываться. Сырая глина пристает к лопатам, на кирзачах по пуду грязи. Я скидываю шинель, чтобы удобнее было копать; проходит час, еще час. Мы уже прочно вцепились в эту глинистую неприветливую землю. Перекур. Снова за лопаты.
И тут появились немецкие танки. Серые, медлительные под пасмурным небом, они скатывались с пологого холма. Их было немного, но мы их не ждали. Видно, они нащупали разрыв между нашими частями и пожаловали в гости к артиллеристам.
— Батарея, к бою! — звучит команда.
Пчелкин закинул снаряд в казенник. Я приник к наглазнику прицела, выбирая цель. Танки, судя по всему, еще не видели нас, и можно было бы ударить по ним, но командир батареи выжидал: заманчиво было подпустить их ближе. У каждого орудия, я знал, наводчики вели перекрестия прицелов по броне вражеских машин. Сейчас будет приказ, подумал я, и в тот же миг прозвучало: «Огонь!» Это был короткий жестокий бой. Уставшие за ночь расчеты работали удивительно удачливо.
Руки и лицо Пчелкина были темными, закопченными, и белели его зубы, когда он хватал ртом воздух. Тугие толчки от взрывов оставляли ощущение звенящей пустоты. Над землей, низко к ней прижимаясь, полз черный дым, и я ощущал резкий запах гари. Темные клубы тянуло к нашему орудию. И сквозь них я видел, как темным рубином вспыхнул огонь на склоне холма. Потом еще один. Медленно, как в кино, падал срезанный снарядом вяз у подошвы холма, и жужжал, пищал невидимый комар в голове, пока плыл в панораме темно-серый куб танковой башни. Взрывы оставляли чернеющие среди трапы воронки Потом все смолкло.
Три танка остались у подножия холма, четыре повернули назад. Наше третье орудие оказалось разбитым.
— Спасибо за подбитый танк! — Ко мне подошел Поливанов, сел рядом и как-то неуклюже пожал мою руку.
— Они хотели пройти к реке, — сказал я.
— Пожалуй. Им нужно было восстановить положение да этом берегу.
— Что было бы, если бы здесь не оказалось нашего дивизиона? — сказал Пчелкин и сам ответил на свой вопрос: — Был бы каюк За этими семью танками прорвались бы еще двадцать. Пехота бы против них не устояла.
— Устояла бы пехота! — возразил Поливанов. — Что пехота, из другого теста, что ли, сделана? Пехота у нас что надо. Видел я, как раненые пехотинцы дрались. Санинструктор его перевязывает, а он пулемет не выпускает да еще норовит медика оттолкнуть, чтобы не мешал. Видал такое, нет? А я видал.