— А что? Две тонны много, что ли?
— Во, видал? — оборачивается Пчелкин ко мне. — Ты уже, поди, сотни две километров с нами прошел, а много ли грибов в здешних лесах видел? А у него все по-другому.
— Перед войной грибов было много, — примирительно говорю я. — Сам любил грибы собирать. А в окружении, как назло, чаще всего одни сыроежки попадались да волнушки. Из них и суп-то не сваришь.
— Чем же питались?
— Да ничем. Изредка рябина попадалась…
Может быть, и дальше продолжался бы этот немудреный солдатский разговор, если бы не заглушил наши слова натужный рев двигателя: на взгорок по проселку, ведущему в наш тыл, в каких-нибудь ста метрах от орудия, вползал танк, оставляя за собой сизый шлейф дыма.
— Смотри, наша тридцатьчетверка! — крикнул Леша Пчелкин. — Чего это она сюда ползет?
Преодолев подъем, танк уже побойчее побежал по дороге и у самого нашего орудия остановился, гаркнув мотором. Из люка вылезли двое.
— Есть закурить, ребята? — спросил тот, что повыше.
Поливанов подошел к танкистам, протянул кисет. Потом подошли мы с Пчелкиным и услышали окончание истории. Была она простой и короткой, и начало ее нам не надо было рассказывать…
Танкисты вырвались к позициям немцев, опередив пехоту. Прильнув к прицелу, командир экипажа видел колючую проволоку, траншеи, ходы сообщения. Затем танк спустился в низину, и в поле зрения остался пологий зеленый склон. Через минуту—другую машина поднялась к самой линии окопов, и в прицел попала фигурка в серо-зеленой форме. Заработал пулемет, фигурка споткнулась и раскинула руки в коротком полете. Танк взобрался на гребень холма, и тут командир экипажа увидел вражеское орудие. Не хватало двух-трех секунд, чтобы прицелиться. Танк содрогнулся от удара и застыл на месте: перебило левую гусеницу.
Командир осторожно открыл люк. Он и двое других спрыгнули на землю. Механик-водитель змеей выполз наружу. Они лежали у своего танка, и механик пытался выяснить, смогут ли они наладить гусеницу. Командир увидел: к ним приближались немецкие автоматчики, припадая к земле, прячась в редких кустах.
— Будем держаться, наши близко! — крикнул он. Танкисты переглянулись, но не сказали друг другу ни слова.
«Последний патрон для себя», — решил командир. Ему было двадцать два.
Резко, пронзительно-свистяще ударили по броне танка первые очереди. Танкисты отстреливались. Командир видел, как вздрогнул и затих навсегда башнер, лицо и шея его были залиты кровью. Ранило заряжающего.
Вдруг по загривку холма заплясали огненно-дымные смерчи. Вокруг завыла на сто ладов, и земля поднялась вверх, смешавшись с бурыми и черными тучами дыма. То тут, то там поднимались смерчи. И все вокруг уже было перепахано ими. «Катюши», — догадался командир. Эх, чуть бы раньше! Холм был мертвым, над ним курились дымы, только танк каким-то чудом уцелел.
Командир перевязал заряжающего. Потом они с механиком-водителем натянули гусеницу на первый каток, так как ленивец был разбит. Погрузили погибшего в танк.
— Двигаем теперь в рембат, — заключил командир танка. Поблагодарив за табачок, танкисты распростились с нами.
Чихнув мотором, танк пошел по проселку.
— Поливанова к командиру батареи! — раздался чей-то звонкий голос, и мы враз смолкли.
Через несколько минут командир орудия вернулся.
— Топаем на новые позиции, — просто сказал он. — Приготовиться!
— Есть приготовиться! Скоро?
— Что — скоро?
— Двинем скоро?
— Какой ты дотошный, Никитин, все бы тебе… — Он не договорил и махнул рукой. Потом зло и весело добавил: — Вот нам всем бы рты позавязать и не развязывать, а то как будто до войны языком не успели поработать!
И вот мы на марше. Машины пересекли следы от гусениц, выбрались на плохонькую дорогу. Где-то далеко слышались голоса орудий. Дорога свернула, и сплошь пошли места, не тронутые огнем. Проворная пичужка с малиновой грудкой перелетела за нашим грузовиком дорогу и уселась па сохлой ветке кряжистого дуба. Я следил за ней, пока не заслезились глаза.
— Теперь только на запад! — крикнул Пчелкин, и все его веснушчатое бесхитростное лицо засветилось.
Вот с такими, как он, я валился от усталости, ночевал в темных ельниках на иглице, в травяных балках с дождевыми ручьями, с родниками, на заснеженных опушках со следами зверей и людей на девственном снегу. И небо чаще всего было неласковым, хмурым.
Поздней ночью, когда руки мои горели от лопаты, когда мы повалились на дно окопа, подстелив травы, веток и накрыв эту Мамонтову радость шинелями, я не мог заснуть.
Прозрачная ночь глядела на меня россыпями сверкающих звезд. Неровный светлый пояс Млечного Пути перепоясал высокое небо. Я зачарованно приподнял голову и увидел, что на севере полыхали зарницы. Оттуда, с севера, доносился глухой рокот канонады. Наверное, там стояли части тяжелой артиллерии, и сейчас выдавались дивные мгновения, когда весь горизонт казался охваченным сиянием. Я подумал о возможности большого наступления. Закрыл глаза, но сон не шел.
Раздался писк, потом — легкая возня. Откинув шинель, я обнаружил среди веток, на которых лежал, несколько полевок. Мыши забились под мою шинель в поисках тепла. Ночь была прохладной, как всегда, когда небо так прозрачно. Я даже не сделал попытки прогнать непрошеных гостей. Пусть греются под солдатской шинелью.
Посветлело. В серых предрассветных сумерках я перечитывал письмо матери Перечитывал, почти не глядя на строчки, выведенные ее усталой рукой (писала письмо после смены!). Потому что помнил его почти от слова до слова На четырех тетрадных страницах она рассказывала о том, как в первую зиму грелись они на заводской площадке у костров. В незаконченных цехах и корпусах — без окон и без крыш — начали работать и собирать машины. Какие машины — она не писала, но я догадывался. Теперь работать гораздо легче. Строительство закончено. Приехало много новеньких. Они быстро осваивают специальности. Сама же она работает бригадиром, учит новичков. Но ей хочется снова вернуться к своему станку.
Она просила писать о себе поподробнее. Я много раз обещал ей сообщать все о себе, но обещаний этих почему-то не выполнял. Много позже я понял, что не мог тогда рассказать об этих тревожных коротких ночах, о боях и маршах. О рытвинах, распутице, замерзших глыбах осенней грязи. О заснеженных бесконечных полях сорок третьего—сорок четвертого…
Я боялся, что слова будут сухими, непохожими на правду. И потому письма мои были благополучно-обнадеживающими. И я даже искренне верил, что ей приятно получать именно такие письма.
Нередко передавал приветы Наденьке в Войново. О ней теперь вспоминал я с двойственным чувством. Была ли у меня девушка? Задавая себе этот вопрос, я с беспощадной ясностью думал о военвраче Лидии Федоровне. Хотя это казалось далеким прошлым, но воспоминания жгли, гнали прочь мои рассуждения о будущем, о встрече с Наденькой, на которую я уже не рассчитывал. А мама молчала: ни слова о Наденьке, как будто ее вовсе не существовало на свете. Только однажды она мельком упомянула о ней. Но как!.. У каждого, мол, своя жизнь, своя судьба. Из этого я мог заключить, что с Наденькой ничего не случилось, что она жила в своем Войнове по-прежнему, но что-то все же произошло. Не случайно ведь Надя не ответила на мое письмо, посланное зимой. И я, конечно, догадывался, что именно могло произойти… Но какое, собственно, я имел на нее право?
Наверное, я был еще очень молод…
Иногда я отчетливо видел лицо Лидии Федоровны. Но чаше память моя восстанавливала с пугающей достоверностью один день или вечер. И тогда я до боли сжимал пальцы, мои губы шевелились, глаза закрывались, перед ними возникало сильное женское тело. Я вскрикивал, изображение, если это можно так назвать, рассыпалось, и я видел как будто мозаику, но и там в каждом осколке, всюду виделось мне одно и то же, и я не мог справиться с этим.