Гул возник в ушах, поплыли куда-то высокие заросли татарника под сумрачным небом без красок, без голубизны… Долгая минута неподвижности… Потом я увидел медленно вращавшиеся облака. Они бежали по небосводу, и я хотел их остановить. Полуприкрыв глаза, я видел это ожившее небо и понимал, что причина его необычности во мне самом. Словно повинуясь мне, движение замедлялось, сгустки облаков замирали над моей головой. Все становилось понемногу на свои места. Возник странный гул и свист. Это было как далекий отзвук паровоза, уже, впрочем, не существовавшего.
Я раскрыл глаза. Небо как зеркало: над моей головой все обрело краски, глубину, рекой заструился воздух. Свежесть его росла с каждым вздохом, пока грудь не заломило от нее, и необыкновенные мысли приходили и улетучивались, пока я лежал без движения…
Теперь я слышал, как гулко билось сердце. Удары его были тяжелые, мерные, и все мое тело откликалось на них. Я приложил ладонь к теплой земле, и она тоже, казалось, пульсировала вместе с моим сердцем. Я ощутил покалывание песчинок, то усиливающееся, то ослабевающее, уловил сухость их, и мне не хотелось отрывать от них ладонь, не хотелось вставать. Наверное, я уснул бы, если бы не заставил себя подняться.
ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ. ЗИМА
Все чаще становилось не по себе, когда я вспоминал товарищей, которых уже не было со мной. Шла последняя осень войны. С рассветом над польскими городами вставали артиллерийские зарницы.
С месяц мы были в нашем тылу, дивизион пополнился людьми. Глебу Николаевичу Ивневу присвоили звание майора. Меня назначили командиром орудия. И я невольно подражал Поливанову, старался быть рассудительным и спокойным, хотя, конечно же, мне это плохо удавалось.
В один из дней поздней осени дивизион погрузился в эшелон и двинулся на запад.
Дым из высоких труб стелился над землей, смешиваясь с низкими туманами. Пахло каменноугольной пылью, прелой листвой, изредка виднелись остовы сгоревших домов. Куда-то тянулись женщины в полушалках, скрипели деревенские дрожки, мальчишки шныряли у полусгоревшего немецкого танка.
Зимой тяжело ранило Воронько, с которым я ходил когда-то в разведку. Что-то хлестнуло по снегу справа от него, потом еще… На минуту затихло все, и вдруг удар в плечо, как будто обожгло. «Ранило», — понял он, а впереди снова взметнулся снег, и он инстинктивно вжимался в белое поле, а внутри, казалось, начинала звучать какая-то незнакомая музыка. Михаил Воронько не узнал мелодии, сначала это были нестройные звуки, которые почти сливались с дыханием, так они были глухи… Словно ветер гудел в ушах. Потом стало слышнее: это была знакомая мелодия, но он не мог вспомнить ни названия, ни композитора.
Он повернул голову и увидел, что снег прожжен капельками крови и шинель потемнела на плече от раны. Он боялся пошевелить правой рукой — она лежала неподвижно, как будто ему не принадлежала. «Нужно ползти, — решил он, — ползти…» Куда? У леса, над серой полосой низкого ровного кустарника, взметнулся снег. Опушку затянуло голубоватым дымом, и он видел, как там передвигались маленькие темные фигурки людей; ему казалось, что это было далеко-далеко и где-то вверху. Горизонт качнулся. Он положил голову на здоровую руку и затаился.
Снова зазвучала в нем музыка. Он не узнавал ее, да и не пытался теперь узнать. Она усиливалась помимо его воли, как будто даже вопреки мысленному приказу: «Тише, тише!» Он знал теперь, что это была за музыка, от нее уже начинала кружиться голова, и он знал, что никуда не поползет, а останется здесь… Навсегда.
Он закрыл глаза и убедился, что боль прошла, как будто плеча не было вообще, но он куда-то поднимался вверх, точ. ю волна подхватила его и понесла на своем сильном гребне. Он открыл глаза, приподнял голову над этой невидимой волной, чтобы убедиться, что он может освободиться от ее власти.
Смеркалось. Перед ним расстилалось голое поле, а справа неровными уступами бежал темный, точно нарисованный, лес, даль была безбрежной. С высоты было хорошо видно, как последний гребень леса сливался с потемневшим небом. Воздух был колючим, холодным, под стать этому бесконечному, однообразному пейзажу.
Глубокий невольный вздох… Сердце два раза сильно стукнуло в грудь, и он потерял сознание. Устюжанин и Скориков вынесли его с простреливаемого снежного поля.
…В эту же последнюю военную зиму стал разведчиком Серега Поликарпов с нашего двора Это была его давняя мечта. Теперь он редкими спокойными вечерами захаживал к нам в расчет, покуривая, слушал наши рассказы и жалел, наверное, что ему самому пока рассказывать не о чем.
ГОЛУБОЕ УТРО
Солнце выглянуло из-за дымчато-зеленой весенней рощи. Тени в лощинах казались сгустившимся воздухом. Посреди поля выросли разрывы, перед нами вздымалась земля Снова ударили минометы — снаряды легли у наших позиций. Вот уже и разрывы за нашей спиной…
Поле застилал теперь дым, и оттого утро казалось серо-голубым, а вверху рдело остановившееся облако, и восход рассыпал бело-розовые огни на холмах.
Над головами загудел воздух: наши гвардейские минометы пускали в полет светящиеся стрелы.
Мы молчали, справа две батареи тоже молчали, и я подумал, что зря мы, выходит, здесь стоим, как вдруг увидел танки.
Сначала показалось несколько средних танков — они вылезли из рощи и удивительно спокойно пошли по голубоватому полю. Я стал считать… Пять… еще три… Молча, без единого выстрела, стальной клин подползал к нам.
— Приготовиться! — Я сказал это двум юнцам в гимнастерках, только что пришедшим на батарею.
Один из них все смотрел и смотрел на это голубое поте, потом скороговоркой пробормотал, обращаясь ко мне:
— Смотрите, товарищ сержант, еще их прибыло
И тут я увидел: из лесу выползали «тигры». Немцы берегли своих «зверей», как будто они действительно были живыми, эти бронированные громадины с прямоугольными стальными гранями.
Средние танки вышли на середину поля, развернулись и пошли на вторую и третью батареи, стоящие правее нашей. Танки выплевывали тусклые снопы огня. Справа гукнули наши пушки. Остановился и задымил T-IV. Началась дуэль. Вспыхнул еще один средний танк, вырвавшийся вперед «Тигры» шли по полю, пока неуязвимые и грозные. Били по обеим батареям и ползли вперед. И вот один из них развернулся и подставил борт под орудия нашей батареи. Последовал приказ: «Огонь!»
Мой расчет бил по головному «тигру». Молодой наводчик, видимо, никак не мог правильно выбрать точку прицеливания, и три бронебойных снаряда прошли мимо цели. И тогда я сам становлюсь к прицелу. Перекрестие прилипает к броне. Орудие сердито рявкнуло Глаза мои там, куда я навел орудие. Удар я как будто услышал! Танк остановился, задымил.
Не помню, сколько выстрелов сделал расчет в этом, одном из последних боев. Заряжающий Федя Лосев прокричал в самое ухо:
— Товарищ сержант, снаряды кончаются, два осталось!
— Валешко! — скомандовал я подносчику — Живо за снарядами!
…Валешко тянул брезент, на котором лежали два ящика со снарядами, и ему казалось, что он никогда не доползет до батареи, и земля уже качалась, и не было возможности остановить ее. Легко ли ползти по наклоняющейся, падающей, шатающейся поперек движения палубе?.. Иногда все заслоняло небо — холодное, лиловое от дыма, безрадостное. Валешко остановился, ждал. Вдруг приходила светлая минута, тогда он тянул брезент, снова полз, до тех пор пока не повторялась эта досадливая история с качающейся палубой.
Дыхание было совсем никудышным, точно легкие его прохудились и воздух постепенно выходил из него, вместе с ним уходила жизнь. «Еще немного, — думал он, — совсем немного…» Он не понимал, что со стороны движение его к батарее было незаметно, и можно было подумать, что он уже убит. Ему казалось, что ползет он довольно быстро по этой качающейся земле и все будет в порядке, стоит только миновать вот эту неглубокую балку.