Выбрать главу

Пауза. Шорох шагов. Огонек самокрутки. Стихающие голоса. Молчание.

Я подумал о партизанском лагере. Захотелось представить, как он выглядит. И как только я вообразил дорогу к нему, землянки, высокую сосну около деревянного сарая, явилась уверенность, что мне доводилось уже видеть их, видеть наяву, а не во сне.

Летело время. Открывались и пропадали извивы колеи, а я никак не мог отделаться от возникшего в памяти видения: землянки на краю поляны, сарай со стенами из смолистых бревен, дым, ползший полупрозрачным облаком над его крышей, давно знакомые лица вокруг меня. И сарай был какой-то свой, точно провели мы немало часов у костра, разведенного внутри его, под квадратом, вырубленным в крыше (дым как раз и тянуло в этот квадрат). И уже родилась во мне радость, сродни той, какая приходит, когда возвращаешься домой после долгого отсутствия. Я знал, что никогда не был там, а видение не уходило, память подсказывала: у костра лежит человек в полушубке, под головой у него охапка сена. Раньше других я замечаю, что искры попали на сено — так близко к огню расположился человек. Дымок идет от его полушубка, по сену пробегают первые красные светляки. А он спит! Мы осторожно переносим его к холодной стене. Я зачерпываю корцом воду из бочки, чтобы погасить красные искры в сене… И тут я понял, что знал этот лес, лица, разговор. Точно видел уже однажды все это и потому мог сказать точно, что произойдет в следующий момент. И здесь, на дороге, выбегавшей из леса, как из бесконечной объемной рамы, я чувствовал эту вдруг родившуюся во мне способность, которая в иные минуты подавляла, даже пугала. И лес с его седым гребнем можно было остановить на секунду и рассмотреть как под микроскопом: вот черно-сизая ворона слетала с головы дерева — я уже ждал этого, — и время опять текло мерно, как замерзающая река.

…Смеркалось. Дорога как бы спускалась на морское дно — такой неоглядный простор открывался с холма. У горизонта темная лента леса уже сливалась с небом. Через несколько минут деревья расступились, открыв — площадку с землянками. Передо мной вырос большой бревенчатый Сарай. Внутри его горел костер, вокруг лежали толстые бревна-скамейки, в углу стояла бочка с водой, над ней висел на гвозде корец, на краю которого держалась прозрачная капля, отражая красные угли костра, всплески света от искр летучих. У самого огня спал человек. Охапка сена в его изголовье и тулуп дымились от искр. Я взял корец, набрал воды и залил огоньки, подкравшиеся к нему. Кто-то произнес его фамилию — Ольмин — и прибавил крепкое словцо. Гамов и Хижняк осторожно перенесли его ближе к стене сарая. На всю жизнь запомнил я совпадение ожидаемого с действительностью; это было похоже на мираж, но мираж остается недостижимым. У меня же случилось иначе…

Встав до зари, ожегши рот кашей, я с необыкновенным наслаждением разбирал и собирал винтовку, прицеливался в можжевеловый куст, в раннюю тень сосны. Я с нетерпением ждал: когда же?..

* * *

Но пока только партизанская разведка выезжала в дозоры. Совершался переход к спокойной, несытой, благополучной жизни, и я замечал, как угнетает капитана бездеятельность. Он, как мог, сдерживал себя. Несколько раз он пробовал объясниться с командиром отряда Максимовым. Уравновешенный бородач, кажется, одерживал над капитаном победу. Окладистая борода, круглые блестящие глаза, розовые пятна щек — таким я запомнил командира.

— Ударим, когда надо! — услышал я однажды от него и понял, что он не спешил «ударить».

…Витя Скориков достал пилу, два топора, и мы отправились валить лес для землянки. Капитан оказался с нами. Я вспомнил, как лесничий под Звенигородом объяснял когда-то, что такое строевой лес и как с ним надо обращаться. Было это, когда нас зачислили на биофак, — значит, около года назад…

— Студент? — удивился капитан, когда я попробовал вспомнить урок лесничего.

— Бывший.

— Доброволец?

— Доброволец.

— Мы из одной роты, — сказал тощий темноглазый Скориков, — и почти земляки: я из Раменского, он из Москвы. И было нас двое, потом Ходжиакбар присоединился, потом еще кто-то, потом уж ты, капитан.

Скориков лихо скрутил козью ножку и прикрыл глаза от удовольствия, когда затянулся. До войны он был слесарем, жил с матерью, и я видел, как он писал ей письмо при свете коптилки, — вечер, два, три, а он все писал и писал, медленно выводя буквы огрызком синего карандаша.

— Самолетом отправишь? — спросил я. Он уловил иронию и, не отрываясь от письма, сказал:

— Не беспокойся, отправлю.

А я не любил писать письма. И потом, события войны — стремительное наступление немцев, окружение и, главное, слухи о выдвижении неприятеля к Москве — поглощали мое внимание. Тысячу раз представлял я, как один, увешанный гранатами, проникаю в штаб вражеской дивизии на исходе ночи… или встречаю немецких автоматчиков убийственным огнем из лесной засады. Между тем я ни разу еще не бывал в бою. Потому-то легко получилось все в моем воображении, и я непременно выигрывал любую схватку.

Но, честное слово, капитан думал о том же. Если бы не удар немецкой авиации, если бы орудия остались целы, если бы не пошли неприятельские танки… Все эти «если» открывались мне из отрывочных замечаний, из отдельны, услышанных мной фраз.

…Итак, в землянке нас оказалось четверо: капитан Ивнев, Скориков, Ходжиакбар и я.

* * *

Разговор в партизанском сарае… Мы взмостились на нары, сбитые из горбыля.

— Расскажи, как там было. — Чей-то вопрос был адресован человеку, которого я в полутьме сначала не заметил, но по шраму на щеке узнал: Мешко. Станислав потянулся к огню, метавшемуся в самодельной «буржуйке», быстро подкинул на ладони уголек, прикурил от него, примерился и отправил его снова в печурку.

Он глубоко, жадно затянулся и вовсе не спешил отвечать на вопрос. В неярком красноватом свете руки и лицо его казались вырезанными из твердого светлого дерева.

Все молчали, и в этом узком пространстве между плохо обструганными досками землянки казалось пусто без человеческого голоса. Лица застыли, как маски, и я почти физически уловил это тревожное состояние ожидания и угадал, что сейчас он заговорит…

— Как там было?.. — негромко, хрипло переспросил Мешко и снова глубоко затянулся, так что самокрутка, потрескивая, вспыхнула светло-оранжевым огнем, отразившимся в его глазах. — Лучше бы я не помнил этого, — сказал он в сердцах, но лицо его оставалось неподвижным. — Лучше бы забыть все, что было после взятия немцами Окуниновского моста. Не слыхали про такой?

— Нет, вроде не знаем, — неуверенно пробасил некто в замусоленных до блеска ватных штанах.

— То-то и оно, — проговорил Станислав, — а я хорошо знаю… Не думали мы тогда, не гадали, что так быстро переправятся они через Днепр. Там даже и боя настоящего не было. Стояли артиллеристы на правом берегу, а когда подошли немецкие танки, у них не оказалось бронебойных снарядов. Открыли огонь шрапнелью, но танку шрапнель что лошади комариный укус. Вот и прошли они…

Мешко снова затянулся, умолк, задумался и как-то пристально смотрел на красную дверку печки, словно пытаясь прочесть там не ведомые никому слова.

— Вот и прошли они… — повторял он. — И пошли, и пошли…

— Что же дальше? — спросил тот же голос — и осекся.

— Дальше? Ты что же, не знаешь, что было дальше? Окружили они нас, замкнули кольцо. Что потом было — соображай. Теперь-то уж представить нетрудно, как можно воевать в окружении.

— А ты не паникуешь, брат? — спросил кто-то скороговоркой и сплюнул.

— Ты сам расскажи, если знаешь! — ответил Мешко. — Молчишь? Без паники мы в окружение попали, стояли насмерть. Но дело, как оказалось, не в этом.

— А в чем же?

— В умении воевать.

— Что же, по-твоему, выходит, давай прикинем…

— А мне нечего добавить к тому, что сказал, и прикидывать нечего. Я чудом жив остался и жизнью не дорожу после того, что видел. Разве дело во мне? Видел бы ты, что там было. Там товарищей моих немало осталось.