Выбрать главу

Отсюда виднелась деревня со странным названием Теребуши. До нее, как говорил Борька, было километров аж восемь, и вся она была окружена рощами, посадками, самих домов не разглядеть, так, одни крыши, выступавшие кое-где из зелени. «Как далеко! — думали мы. — И за день не дойдешь».

Однажды, лежа на сене, собранном в стога на вершине холма, я сделал открытие. Дальняя деревня в жарком мареве, полуспрятанная среди синеватых сосен, вдруг вошла в сознание, как совсем иной мир, с другими, пусть похожими, но другими людьми. До сих пор я думал обо всем так, как будто и бабка моя, и Наденька, и Борька были как бы частью моих мыслей. Да, они говорили со мной, рядом жили. Но вот здесь, на холме, над которым висели жаворонки, я попробовал впервые представить себя на их месте.

Что, к примеру, делала моя бабка Матрена? Наверное, в тот самый момент, когда кто-то в дальней деревне шел на работу, бабка уже возвращалась домой, чтобы приготовить мне обед. А в это самое время где-то далеко, в городе, на заводе, в цехе, моя мать стояла у конвейера и, быть может, думала обо мне. Как трудно привыкнуть к этому… У меня закружилась голова, и я снова пристально вгляделся в крыши домов деревни, той, дальней деревни. И понял: да, и там люди жили и работали по-своему, и у каждого было свое дело, и каждый мог думать так, как я сейчас, о других.

Это было открытие, так думать я еще не пробовал. Но сказать об этом Борьке и Наденьке не решился: ведь засмеют наверное. Да и как об этом скажешь?

Я теперь иногда рассуждал про себя о бабке Матрене: какая она, добрая или нет? старая или не очень? любит маму или нет? а меня? и почему она все молчит и молчит, совсем не улыбается? Раз я сказал бабке:

— Хочешь, баба, я тебе сказку расскажу?

И стал рассказывать, но сбился и не кончил сказки. Мать перед бабкой робела, я это знал. Один раз вечером, когда уже спать полагалось, словно укоряла бабка мою мать:

— Думаешь, одной-то легко, касатка?..

Река памяти…

Наденька часто спрашивала свою бабку о том, почему нет дождя и что будет с травой, с садом, если еще немного сушь продержится. Бабка отвечала ей, а потом вдруг осерчала:

— Ладно о дожде-то, иди-ка лучше шлендрай засветло, а то, как вечер, в избу не загонишь.

«Дождя нет, вот почему плохо», — думала Наденька.

В тот предгрозовой вечер я засыпал и слышал, как бабка Матрена стучала ухватом, как закрывала калитку, — и тоже думал о дожде.

Грянул ливень. Наденька проснулась. «Дождь, — подумала она, — дождик…» По крыше стучало. Шумная струя падала у самого окна, стекая с крыши. Все звуки потонули бы в этом шуме и гуле.

— Дождь! — воскликнула Наденька негромко

Стекло дрожало от косых ударов ливня. Гром! Июльские раскаты в темной бездне неба. И еще, еще. Свечение неба. Вспышки. Повторяющийся грохот. Я тоже проснулся.

Наденька встала с постели и быстро выбежала в сени, открыла дверь, вышла на крыльцо и с минуту стояла, изумленно наблюдая за тускло блестевшими струями, падавшими сверху отовсюду, куда только хватал взгляд. Целая река воды. Наденька взяла кружку с деревянной крышки ведра для питья. Потом сняла рубашку и, быстро выбежав из-под крыши, поставила кружку на плоский камень перед крыльцом. Наденьку обдало прохладной струей. Радуясь, вбежала она на крыльцо, отряхнула воду ладонями и надела рубашку. Я увидел ее на крыльце. Ведь я тоже проснулся в эту ночь.

Весь следующий долгий час прислушивались мы к немолчному гулу дождя, к звонам ручьев, падавших с крыши, к таинственному журчанию воды, омывшей камни, травы и корни деревьев. Хороший дождь, думал я, и думала она, и мы снова уснули.

Когда Наденька открыла глаза, яркий свет пылал уже за мокрым окном. И голоса птиц возвещали утро. И я проснулся в тот же самый час. Половицы крыльца были шершавыми, холодными.

Она спустилась с крыльца, ступила на белые гладкие камни, совсем холодные… подняла кружку с дождевой водой, почти полную. Наденька не удержалась, отпила глоток этой воды, предвкушая наслаждение. Но вода была совсем не такой вкусной, как родниковая.

С крыши капало, рослая трава на лугу преклонялась под порывами ветра. Все это — и шершавое влажное дерево, от которого поднимался едва различимый синий пар, и трава, кланявшаяся ветру, сбрасывавшая с себя россыпь дождевой росы, и шумевшие ветви над головой, и громкие крики птиц — казалось необыкновенным и новым. Сотворено это было отшумевшей грозой и лучами солнца. (И тревожный крик черных птиц после восхода навсегда вошел в мое сердце). О, Река памяти!

Ближе к рассвету я снова был на берегу черного потока, несшего жухлые листья. Силился вспомнить, тоже во сне, конечно, где же это я видел его раньше; напрасно. Промелькнули тени двух коней — гривы опущены, ноги устало мнут травы. И вдруг — свет, солнечный простор, хлеба в сизом цвете тонкая черта окоема… Вещий, пророческий сон.

МИХАЙЛОВКА

Проснулся я от громкого возгласа капитана, скомандовавшего подъем. Вскочил с топчана раздетый до пояса, выбежал на улицу, умылся, зачерпнув воды из бочки (для этого пришлось проломить тонкий, как скорлупа, ледок, успевший образоваться за те полчаса-час, когда до меня умывался, наверно, капитан). За мной вскочил Ходжиакбар, щуря темные глаза, тоже раздетый до пояса; я облил его водой, но он не обиделся.

— На дело идем, говоришь? — спросил он.

Я мотнул головой, но зазевался: полчерпака воды растеклось по моим плечам. Капитан был по-молодецки бодр и серьезен, как никогда. Ходжиакбар старался не подавать виду, что думает о предстоящем бое. А мной постепенно овладело волнение, но я успокоился в походе, когда мы прошли не один километр. Капитан шел с винтовкой, которую он успел раздобыть еще на пути в отряд… Скориков не разлучался с самокруткой. На первом привале он обратился ко мне:

— Бийской махорки хочешь?

А когда я спросил, откуда могла здесь появиться бийская махорка, он таинственно, со значением улыбнулся. После привала отряд направился к деревне. Десять человек с капитаном во главе пошли в обход. Капитан взял Ходжиакбара, Скорикова, меня. Вот оно, наше «если»… Мы обойдем деревню и ударим первыми. Стало быть, противник оттянется на нас, и тогда ударит весь отряд. Идея капитана, я не сомневался в этом. Его большие глаза казались в это утро совсем светлыми, колючими. Я простил ему строгий командирский тон, грубоватые окрики за одно то, что он вытащил отряд из берлог, убедил-таки командира… а было в отряде всего-то около сотни штыков, у немцев поболе. Я был несказанно благодарен капитану за доверие

Мы шли по неглубокому снегу след в след. Атлетическая фигура Ходжиакбара маячила передо мной, и я удивлялся, как он, южанин, так споро, легко вытанцовывал этот бросок. Позже я понял, чего ему это стоило: лоб его покрылся капельками пота, и он с трудом переводил дыхание.

Вот она, деревня… Я присмотрелся: у мягкого окоема выросли темные дома, я жадно разглядывал их и думал, как нелегка была наша задача.

Вскоре послышались выстрелы Я увидел темные далекие фигурки

— Ложись! — крикнул капитан.

Я упал в снег. Рядом плюхнулся Ходжиакбар, дальше — Скориков. К нам двигались короткими перебежками немцы.

— Огонь! — командовал капитан, когда цепь поднималась. Сам он ползком медленно продвигался вперед Вот он встал, пробежал с десяток шагов и с разбегу бросился под куст. Вскочил и, согнувшись, перебежал еще дальше. Я посмотрел на куст, за которым он лежал только что, с надеждой: вот бы за ним укрыться… Но в то же мгновение с куста осыпался снег, срезало две ветки, и он, казалось, задымился. Я тут же понял: куст был ориентиром, и враг приметил, конечно же, откуда только что вели огонь. Капитан лежал как ни в чем не бывало в двадцати шагах от прежнего укрытия, в заснеженном углублении.

Мы тянулись за капитаном. Залег Ходжиакбар; его присыпанная снегом телогрейка сливалась с фоном, и тело его распласталось, голову он держал как-то странно, почти положив ее на приклад. Серые шинели снова поднялись. Я выбрал цель, но опоздал — словно невидимый щелчок свалил моего противника. Это поймал мгновение и ударил капитан. «Вот оно, — подумал я, — теперь или никогда…» Страх перешел в волнение, и волнение это, возбуждение делали тело упругим, как пружина, податливым.