— Я вижу, ты правильный человек, Кадыркул-ака, все понимаешь.
— Всю жизнь учу дедовскую мудрость, друг мой Нармурад, но, видно, не все еще до конца постиг. Что ты там сказал об ишанах и баях?
— Нужно взять у них пшеницу, как это сделали в России…
— Ты думаешь, они ее отдадут?
— Отдадут, если постучать прикладом винтовки в амбарную дверь.
— Что же ты хочешь от меня, Нармурад?
— Чтобы ты помог добыть хлеб для себя и других.
— Мне нужно подумать, Нармурад, хорошенько подумать, ведь у меня жена и дети. Слышал я, что никто не отдает ключей от амбара просто так, задаром. Что я должен отдать за эти ключи, вот в чем вопрос. Дай подумать…
— Воды будет поровну у всех. — Это слова отца…
Ходжиакбар помнит, как по улице несли на носилках раненого человека. Отец шел за носилками, а потом вернулся хмурый, неразговорчивый. Прошло несколько дней, и нагрянули басмачи. Они увели отца. Навсегда.
После рассказов Ходжиакбара я вижу иногда, как точно через матовое стекло проступает улица восточного города. По улице идет юноша, наверное, Ходжиакбар. Появляются тени под чинарами, глинобитные дома прохожие; белый как лунь старик отдыхает прямо на земле, под стеной. Розоватые стены медресе, коричневый портал и минареты, освещенные косыми лучами солнца, цветные пятна тюбетеек и женской одежды… Возникает неведомое пространство, бежит время, и после каждого слова Ходжиакбара прибавляется еще один оттенок Но я рисую эту картину в своем воображении в той манере, которой я лучше всего владею: краски выходят мягкими, объемными, вполне передающими пространство, контрасты между светом и тенью исчезают, солнечный свет я вижу то белесым, то желтым, то оранжевым, и я пытаюсь уловить все цвета солнечных лучей — ярких и рассеянных, мягких и резких.
Мне становится тепло от слов Ходжиакбара: столько солнца! Я говорю ему об этом. Он молчит, и я вижу: он задумался.
— О чем задумался, Ходжиакбар?
— Об этом не расскажешь…
— Понятно, Ходжиакбар.
— О, ты не видел восточной ярмарки!
— Ну, расскажи!
— Не могу. Снова вспомню про Айшагуль.
— Кто она?
— Я встретил ее на ярмарке. Только раз.
— Вернешься, найдешь ее.
— О нет, не найду.
— Айшагуль… красивое имя… Ты потом ушел в экспедицию? — Год я был в экспедиции, потом война…
— Что вы искали?
— Старые города. Остатки древних камней. Следы людей…
Скориков шел рядом своим быстрым, накатистым шагом, на тощем плече его дулами вниз болтались два немецких автомата Он подмигнул мне: «Один твой!»
Возле нас, не таясь, во весь голос, партизаны рассказывали о пережитом в бою.
Увидел я и тех, кто успел уже проститься однажды с жизнью И когда сегодня утром они услышали выстрелы, то не поверили…
— Уж мы думали, все, конец, — в который раз повторяла женщина в платке, когда кто-нибудь из наших оказывался рядом. — Умирать приготовились, а тут вы… — И она останавливалась, и оглядывалась, словно действительно не могла поверить случившемуся, но движение колонны возвращало ей уверенность в том, что это не сон.
Мы шли, спрямляя путь, минуя перекрестки и околицы, входили в лес и снова выходили на простор, стараясь быстрее уйти с открытого места Темнело. У лагеря нас встречал партизанский патруль, девушка и парень. Девушка рванулась к нам навстречу, и я услышал ее голос:
— Вера, ты! А я — то сегодня тебя весь день вспоминала!
Притихшая, серьезная Вера только смотрела во все глаза на свою подругу партизанку и не могла сказать ни слова. Они обнялись и стояли в стороне от людей и двигавшихся повозок, а потом, словно опомнившись, девушки побежали, догнали голову колонны и стали наперебой кому-то рассказывать о встрече.
Небо было уже темным, прозрачным, а партизанская колонна похожа была на течение реки, освободившейся невзначай ото льда среди снеговой стужи.
Скоро мы оказались в низине. И снова — подъем, последний… Пологий северный склон холма. Еловые лапы и подлесок сузили пространство. Каурый конек, тянувший первую подводу, поднял голову.
МОСТ
На пороге землянки стоял мальчишка с бескровными губами, белесыми бровями, сероглазый, ростом с нашего Кузнечика, и за его спиной в вечернем воздухе, пронизанном свечением снега, угадывалась долговязая фигура Скорикова.
— Лёня, Лёнчик! — назвал его имя Виктор, протиснувшись боком в землянку вместе с мальчуганом, затем пошарил под охапкой соломы в углу землянки, извлек из нехитрого тайника топор и позвал Кузнечика:
— Пойдем!
Они вышли. Пока Лёнчик рассказывал о себе, в партизанском сарае, видимо, шла работа: Виктор и Кузнечик вернулись с широкой лавкой. Скориков точно пригнал доски, снял остро отточенным тесаком углы и сделал зарубки: на память о дне а месяце.
— Ну а год и так не забудем, — сказал он, обращаясь к Лёнчику. — Теперь ты прописан у нас по всем правилам.
Лёнчика взяли у железнодорожного моста.
При себе у него была самодельная мина. Замысел был прост: когда подойдет поезд с немецкой техникой — дернуть за веревку, прилаженную к взрывателю мины.
Но как удалось пробраться к хорошо охраняемому мосту?.. Лёнчик взял с собой из дому вместо маскировочного халата наволочку и каждый раз, когда прожектор шарил лучом поблизости, застывал на месте, прикрывшись ею.
— Я подошел уже и начал закладывать мину, — рассказывал он. — Руками разгреб щебенку, и они меня заметили. Не расстреляли, потому что хотели выпытать о партизанах. Мне не о ком было рассказывать. Они бы отправили меня дальше, я думаю, в штаб.
— Расскажи, как ты сделал мину? — спросил Ходжиакбар. — Я искал неразорвавшиеся бомбы. В сарае выплавлял из них… этот… тол, взрывчатку. Только маму очень боялся, зарывал каждый раз бомбы и тол в землю там же, в сарае. Заложил взрывчатку в деревянный ящик, получилась мина, едва донес. Тяжелая получилась.
— Кто научил тебя этому?
— Это проще простого… В сентябре в газете писали про белорусских партизан. Они такие же мины ставят.
— Интересно, — негромко сказал капитан. — Спасибо за мысль. Ну-ка расскажи про этот мост поподробнее… Что это у тебя пальцы, брат, опухшие? И синие совсем…
— Допрашивали меня они. Вчера. Иголки под ногти вгоняли. Обещали повторить, да не успели.
— Вот оно что!.. — Капитан замолчал, забыв о своем вопросе относительно моста; он лежал на деревянном топчане, скрестив руки на груди, и глаза его были теперь прикрыты. Тусклый чадный свет коптилки косо падал на серый земляной пол, на бревна наката, на сложенные на коленях руки Лёнчика. Лицо капитана Ивнева казалось восковой маской.
После боя в Михайловке в командирской землянке появился радиоприемник. Капитан рассказывал: немцы отбиты от Москвы. Глаза его подобрели, он улыбался, когда передавал нам содержание сообщения Совинформбюро. Вообще с этого времени капитан изменился (да и не только он). Стал проще, доступнее, понятнее… Спрашивал нас, как мы видели и понимали тот бой в Михайловке и что казалось нам самым важным.
Ходжиакбар подумал и ответил, что ему запомнились первые выстрелы и появление немцев на околице и еще то, что храбрость приходит в бою.
— А я думаю, что мы правильно разделились на группы, — немногословно отметил Скориков.
— Согласен, что храбрость приходит в бою, — сказал я.
— В каждом бою, ребята, есть главная минута, когда никто еще не знает исхода и можно все изменить, — начал капитан, и взгляд его был тверд и весел. — Вот тогда надо не жалеть ни сил, ни жизни. Просто. Много раз об этом, кажется, говорили, а понятно не до конца. Нужно увидеть именно эту минуту, почувствовать ее, отыскать ее в горячем этом вихре событий, понимаете? Вот мы атаковали с вами школу. Допустим, промедлили бы. Немцы поняли бы, что силы наши на исходе, что они смогут удержать деревню, и тогда… Тогда они не отдали бы заложников. Они не отступили бы, не сбежали; не замедлило бы подойти к ним и подкрепление. Те люди погибли бы. И мы, отстреливаясь, отходили бы в чистое поле. А если бы мы подошли к школе слишком рано, тогда пришлось бы еще труднее: туда стянулись бы сразу большие силы, и мы тоже ничего бы не смогли сделать, ясно? В этом равном бою была только одна минута, когда нам нужно было атаковать. Одна-единственная, запомните это на будущее. Слушайте музыку боя, его дыхание — и не ошибайтесь.