По свидетельству историка XIX века, «особенно свирепствовала «испанская уния», но немногим лучше были и французы. Немецкая молодежь была перебита, уцелевшие по лесам и болотам падали жертвами заразы и особенно голода, не только питались трупами, но резали друг друга… Из семнадцати миллионов в живых осталось лишь четыре миллиона».[2]
Конечно, летописец, писавший эти содрогающие любого читателя строки сто лет назад, не подозревал, что в той же Европе или Южной Америке век спустя (то есть в наше столетие!) другие историки должны написать подобные же строки, но о своем собственном времени И еще более СТРАШНЫЕ, но уже не о Тридцатилетней, а всего лишь о ТРИДЦАТИМИНУТНОЙ ВОЙНЕ, висящей жуткой угрозой над всем человечеством, последствия которой могут быть губительнее всех минувших войн, вместе взятых
Конечно, этого не могли даже вообразить себе двое молодых людей, вкусивших первые плоды войны и шествовавших теперь по парижским улицам: один в надвинутой на глаза шляпе, с черной повязкой на лбу, прикрывающей брови, бледный, очевидно, от перенесенной потери крови, худощавый, другой — розовощекий здоровяк, покинувший гасконскую роту гвардейских наемников не из-за ран, как его спутник, а из отвращения к виду крови. Солдатом тогда был лишь получавший за это жалованье.
Но потрепанных гвардейских мундиров молодые люди снять не успели, шагая среди куда-то спешащих, суетливых, пестро одетых парижан.
Кареты с гербами на дверцах, запряженные попарно цугом подобранными по масти лошадьми, проносились по ухабистым мостовым. Всадники в шляпах с перьями без стеснения пускали коней вскачь, заставляя прохожих испуганно жаться к стенам, снимая на, всякий случай шляпы.
Приятели были слишком горды, чтобы унижаться перед надменными кавалерами, но уступать им дорогу приходилось.
Наконец они достигли своей цели, но были ошеломлены представшей перед ними картиной: особняк герцога д’Ашперона, который был им нужен, обнесенный камедной стеной, как крепость в центре Парижа, словно был взят штурмом. Во всяком случае, несколько каменщиков в перепачканных фартуках пробивали в стене проем, а плотники в менее грязных передниках сооружали мостик через канаву, знаменующую крепостной ров под стеной.
— Похоже, что его светлость господин герцог попал в немилость, — сказал розовощекий.
— Напротив, — усмехнулся его спутник с черной повязкой на лбу, — как бы это не знаменовало особое внимание высокой особы к нашему герцогу.
Молодые люди, решившие не торопить события, смешались с толпой, тоже заинтересованной происходящим.
Через каких-нибудь полчаса проем в стене был пробит, деревянный мостик возведен, и рабочие скрылись за стеной
Розовощекий, толкнув приятеля в бок, кивнул вдоль улицы.
Там появился отряд гвардейцев личной охраны его высокопреосвященства господина кардинала Ришелье.
Горожане толпились у стен домов и низко кланялись. Дюжие гвардейцы несли на плечах жерди носилок, на которых покоилось кресло. На нем гордо восседал в пурпурной мантии, бессильно свесив парализованные руки и ноги, кардинал Ришелье.
Он поворачивал голову на тонкой шее из стороны в сторону и ястребиным колким взором оглядывал все вокруг, являя собой несокрушимую силу, презревшую собственную немощь.
Многие падали перед ним на колени, протягивали руки, стараясь коснуться пальцами свисавшей с носилок алой мантии.
Впереди шел герольд со звонкой трубой, украшенной цветными лентами, вслед за ним и позади носилок шествовали вооруженные гвардейцы, которые грубо отталкивали ботфортами тянущиеся к властителю Франции руки.
Процессия остановилась перед мостиком и прошла по нему в пробитую в стене брешь, скрывшись во дворе замка герцога д’Ашперона.
Стоявшему в толпе молодому человеку с повязкой на лбу показалось, что немощный, но могучий кардинал, встретясь с ним взглядом, сверкнул глазами. Это заметил и его розовощекий приятель.
— Он узнал тебя, Сави! — прошептал он.