— Завтра? В Акчу? — удивился Хаятолла, не переставая жевать.
— Говорят, сейчас там ковры в цене, и если не продешевить, то за наш можно получить хорошо. Дай-то бог… Не оставь его своими милостями, аллах, — подняла она глаза к потолку. — Тогда бы мы смогли рассчитаться с долгами и купить побольше рису к зиме. Далеко ли До холодов?..
— Что ты там бормочешь? — спросил отец, внезапно появляясь в доме.
Мать и сын промолчали, чтобы не навлечь на себя напрасный гнев отца, который за последнее время так изменился, что порой его даже трудно было узнать. Иногда он куда-то уезжал, бросая хозяйство и дом, а возвращался обычно сердитым и раздраженным, на людей смотрел мрачно, исподлобья и не произносил ни слова… А то к ним в дом стали наведываться по ночам какие-то люди, которые говорили шепотом и исчезали перед рассветом, когда кишлак еще спал… Чуяли мать с сыном, что к добру это не приведет, да только что им оставалось делать? Молчали…
— Чем болтать про всякую чепуху, лучше бы полила мне воды, женщина!
Мать взяла поблескивающий старой медью кувшин с узким высоким горлом и загнутым носиком, плеснула в подставленные ладони мужа.
— Мне нужна веревка. Куда она подевалась?
Мать сняла с крюка у двери туго скрученный жгут, молча подала, и отец вышел, бормоча что-то себе под нос.
«Тяжело ей, — с жалостью подумал Хаятолла о матери. — Вон сколько морщин. И седая стала совсем. Хорошо еще, другие мои братья давно выросли и разъехались кто куда, а я остался один, — все-таки ей меньше хлопот…»
— Не наелся? — Мать придвинула поближе к сыну тарелку с последним ломтиком свеклы, улыбнулась, видимо, вспомнив что-то приятное. — Знаешь, сегодня днем, когда ты пас отару, в кишлак приезжала русская докторша. Танкисты ее привезли. У дочки старейшины будто бы тиф, так, говорят, джаст сам вышел встречать шоурави,[2] а потом велел зарезать для них барана. Только они отказались от угощения, очень, говорят, торопились…
Мать снова улыбнулась, кончиком платка вытерла глаза, поправила паранджу.
— Я как раз чистила ковер и не заметила, как шоурави остановились у нашего дома. Докторша эта подошла, спросила, где живет джаст… Ну я показала. Так знаешь, что сказала русская о нашем ковре? Что он ничуть не хуже знаменитого мервского и что нижние гели — самые красивые из всех узоров, их мог выткать только настоящий художник, мастер. Это твои гели, сынок…
Во дворе заорал ишак, раздалась ругань, и в дом вошел отец. Взгляд у него был рассеянным, руки дрожали, и мать поскорее ушла на свою половину, чтобы напрасно его не раздражать.
Отец долго смотрел на Хаятоллу, вроде бы не замечая сына, потом сказал: — Хаятолла, завтра тебе надо встать пораньше.
— Я знаю, отец: ведь сейчас моя очередь пасти отару.
— Ты не понял. Отару погонит другой, твой сменщик, я договорился. А ты поедешь в город.
— В город? Но зачем?
— Я сам отвезу тебя к автобусу, а дальше будешь добираться один. Так надо. Путь неблизкий, так что ложись спеть, не дожидаясь пятого намаза: я за тебя помолюсь. Аллах простит, ведь ты еще ребенок…
Мальчик выпрямился.
— Я чолук, — гордо и независимо ответил Хаятолла, незаметно дотрагиваясь до спрятанного на груди амулета. — А чолуки всегда встают до солнца.
— Да, это так, — не придавая значения дерзости сына, думая о чем-то своем, согласился отец. — Чолуки встают до солнца, чтобы пригнать отары на пастбище, пока прохладно. Такая уж это работа. Я сам был когда-то чолуком, знаю…
Внезапно глаза отца, отразив дотлевающий огонь углей закопченного очага, сверкнули незнакомо, опасно, как у больного.
— Но скоро, сын, тебе не придется вскакивать чуть свет и бегать дни напролет в услужении у пастуха. Да, скоро… У тебя у самого будет собственная большая отара и два… нет, лучше три чолука, чтобы они как следует смотрели за овцами и хорошенько берегли их от напасти и чужого глаза.
— У меня? Большая отара? Но зачем, отец? Мне не нужна отара! Я не хочу быть всю жизнь пастухом.
— Глупый! Кто говорит, что тебе придется быть пастухом? Ты станешь хозяином, станешь богатым, а богатые люди — сильные люди, им ни к чему самим пасти свои отары, на это всегда найдутся желающие — те же белуджи, или нуристанцы, они в таком деле великие мастера. А ты — пуштун и помни всегда об этом. Пуш-тун…
— Но я хочу учиться, отец! Я знаю наизусть «Бабур-наме», и мулла говорит, что по математике и письму я мог бы потягаться с пятым или даже шестым классом лицея…
— Я тоже когда-то слышал стихи из «Бабур-наме». Вот: