Выбрать главу

Подобным образом редактор способен рассуждать бесконечно, поэтому Амиран всё тем же бесстрастным тоном прерывает его:

— Если через две минуты некролог не попадёт в цех, будут неприятности с типографией.

Шеф снимает очки, снова надевает, ставит, где полагается, закорючку подписи и вяло машет рукой: несите, мол.

Мы с трудом удерживаемся от смеха.

* * *

В нашей комнате импровизированное собрание. Шурик прикидывает, кто даст деньги «на Толю», в столбик пишет фамилии. Вдруг подскакивает, протягивает список.

Шестым в столбике значится Ножкин.

* * *

«Толю не вернёшь, а жизнь продолжается». Я всё жду, что кто–нибудь, исполнившись философичности, произнесёт эти слова, но пока мои ожидания не оправдываются.

А жизнь, как бы то ни было, продолжается. И надо работать. И я лишу тот самый очерк, что должен был написаться ещё при жизни Толи. Редактор сегодня осведомлялся о его судьбе. Я ответил: «У машинистки». Очерк и в самом деле сейчас печатается: я печатаю сам, доканчиваю восьмую страницу, без мудрствования и натуги. Если ничего не помешает, требуемые пятьсот строк лягут через час на стол Амирана. Каждая из них будет честна, правдива, и всё же вместе взятые, они не выразят того, что я мог, но не сумел сказать.

На девятой странице входит Пониматель. Садится рядом.

— Выбора теперь нет ни у меня, ни у тебя. Моя звёздочка взойдёт послезавтра. Ты должен успеть подготовиться.

— Должен? Кому должен?

— Толе должен, мне должен, себе должен! — в голосе Понимателя несвойственный ему металл.

— А если моя звёздочка тоже вот–вот?…

— Это случится не скоро. А «вот–вот» тебя позовут к редактору.

Заглядывает Валерия.

— К шефу!

Я недоуменно смотрю на Понимателя. Он усмехается.

Иду к редактору, не сомневаясь, что он собирается взять реванш за некролог, но нет: он вызвал меня по делу. Ему позвонили из стройтреста: на участке, где возводится Дворец муз, сегодня собрание. Мы курируем эту стройку. Мне вменяется в обязанность поприсутствовать, послушать и, может быть, написать. «Только без всяких ухищрений, это рядовой материал», предупреждает меня редактор.

— Это тема Ножкина, — говорит он напоследок. Что поделаешь: Толю не вернёшь, а жизнь продолжается.

Возвращаюсь к себе. На столе под стеклом фотография жены, попавшая сюда в стародавние времена. Вынуть её не поднимается рука. Была любовь… Была! И только это мешает драме обернуться фарсом.

* * *

Собрание идёт своим чередом. Поднимаются люди, читают по бумажкам: цитата в начале, цитата в конце. Лица постные, о деле ни полслова. И я вспоминаю, как Ножкин пытался взбаламутить это болотце. И забываю о собрании, начинаю думать о Ножкине.

Срок пребывания человека среди живых не есть единственно его жизнь: его секундомер включается, когда мать подумает о нём, ещё, может быть, не зачатом, и останавливается, лишь когда уходит последний из незабывших его. Я не помню, где моя память захватила это слово — «жизнесмерть». Оно красиво–неясно–страшноватое — точно обозначает предмет моего рассуждения. Я — один из творцов Толиной жизнесмерти. Я делаю это небескорыстно, с надеждой, что кто–то будет творить и мою жизнесмерть. Ибо я могу смириться с краткостью своего физического существования, но не могу и не хочу мириться с абсолютным концом. Если слаться, смысла в жизни останется не больше, чем в смерти…

— Это здорово, что прислали именно вас! — за спиной знакомый голос.

Поворачиваюсь. Так и есть — но так бывает только в кино: позади, согнувшись в три погибели, стоит сын героя моего очерка. Вот уж с кем я не чаял здесь встретиться.

— Это я — по поручению управляющего, конечно, — звонил вашему редактору. Я вам верю, что бы там ни говорили, вы сможете написать про наши дела как надо.

— А как надо? Мне никто ничего не говорил.

— Да? — Он глядит на меня подозрительно, но быстро светлеет лицом, словно осознав что–то. — Если вам нужно, мы получили чешскую сантехнику. Такие нежно–голубые тона…

— Нет, мне не нужно.

— Нет?… А итальянский кафель, бежевый такой, с поволокой?

— Нет, спасибо.

— Смотрите, а то разойдётся. Между прочим, десять метров пошло на дачу самому Г. В. Хороший кафель!…

* * *

Иду домой, точнее — к Шурику. Ветер. На душе кошки скребут. Интересно, Ножкина тоже пытались купить за импортный унитаз? Наверняка пытались. А он не продался. Но спасовал перед редактором. Нежно–голубые тона с поволокой, чёрт бы их побрал!… Представляю, как он переживал. А мы его тюкали, поучали, «Кто же, мой друг, виноват? — выговорил Амиран. Умей настоять на своём». А он не умел и на этот раз не сумел тоже. И клял себя за это, не мог не клясть. «Толя — совесть редакции…» А сердце не камень, сердце не выдержало.

К Шурику не хочется. В голове почему–то вертится: «И старый мир, как пёс бездомный…» При чём здесь «старый мир»? А вот пёс к месту, только у Блока, он, кажется, «безродный»…

Я решаю идти в редакцию. Мне надо подумать. По дороге я должен пройти мимо дома Иры. Когда до него остаётся перейти через улицу, я уже знаю, что возле подъезда остановлюсь, помедлю немного и пойду вверх по лестнице…

* * *

Я сумел уйти от Иры, не разбудив её. Я тихо собрал вещи, бесшумно оделся, без звука закрыл за собой дверь.

Теперь, когда я сижу в редакции, приходит мысль: она не спала, она наблюдала сквозь щёлки глаз, как я, путаясь в темноте, собираю одежонку, и посмеивалась про себя.

Как она развеселилась, когда я попытался рассказать ей, что она Прекрасная Дама! Она смеялась, но я смеялся громче…

Семь утра, ещё темно. Открываю окно. Воздух, холодный и влажный, заползает под пиджак…

* * *

Появляется Шурик. Держится обиженно.

— Мог и предупредить, я беспокоился. Ты вернулся в лоно семьи!?

— Зашёл к знакомому и застрял. Извини.

— У тебя ухо в помаде. Пойди отмой.

Насчёт помады, конечно, блеф. Но «отмыть» — идея. Внизу у нас имеется душ для типографских работников. Отличная вещь — душ, хорошо проясняет голову.

После душа меняю рубашку. По настоянию жены я всегда храню на работе свежую рубашку, и вот — пригодилась.

Захожу к Амирану. Он протягивает мне сегодняшний номер нашей газеты. На четвёртой полосе некролог с фотографией. После ретуши Толя не похож на себя. Вторую полосу открывает материал под призывным заголовком; «Работать лучше!» Под ним подпись в рамке «А. Ножкин», «Работать лучше!» — то самое серо–буро–малиновое, что получилось из фельетона о строительстве Дворца муз. Амиран разводит руками: «Шеф приказал в один номер с некрологом…»

Половина десятого. Пора на случку.

Пятиминутки обычно продолжаются у нас часами. Привычно изучаю трещину на потолке. Она почти незаметна, но если ежедневно смотреть в одну точку…

Наконец дело доходит до меня. Сообщаю о ситуации вокруг строительства Дворца, предлагаю готовить критический материал.

— Но мы только что выступили в совершенно ином ключе, — редактор тычет пальцем в сегодняшний номер. — Газета не флюгер. Мы не можем постоянно менять своё мнение.

— Даже когда предыдущее мнение ошибочно?

— Предыдущее мнение — мнение Толи. Нельзя так легко поступаться памятью умершего товарища!…

Пауза. У редактора ходят желваки на скулах; он понял, что сказал глупость, но на попятную не пойдёт. Да и я не дам ему сделать это.

— А если вам позвонит Г. В. и попросит изменить своё мнение, вы тоже откажетесь?

Шеф не знает, как реагировать.

— Вы забываетесь!… Вы… вы пьяны!…

Все прячут глаза.

— Вы убили Толю, — говорю я тихо: каждое слово — выдох.

Редактор потрясён. Он беспомощно озирается, бормочет:

— Что он говорит? Что он говорит?…

Он не может, не хочет понять, что происходит.

— Вы и такие, как вы, убили Толю, — повторяю я.

Шеф лихорадочно роется в карманах. Достаёт трубочку нитроглицерина.