На фотографии рядом с Толей сидит, положив ему руку на плечо, Сын героя.
Пауза затягивается.
— Ты мне сё покажешь? — спрашивает Галя.
— Кого её?
— Ту, что он… Словом, я всё знаю… Игорь… Ты не бойся, я только посмотрю…
(Той ночью Ира сказала мне: «А ведь Толя когда–то делал мне предложение». — «А ты?» — «А я испугалась. Он жил слишком сложно, будто две жизни прожить собирался». — «Испугалась — значит любила?…» Ира не ответила, она вздохнула и спрятала глаза на моём плече…)
— Покажу, — говорю я.
— Спасибо. Я пойду, мне надо быть с ним. Ты стань в дверях, кивни, если она придёт.
— Хорошо.
Галя возвращается в комнату.
И почти сразу по нервам бьёт музыка. Кто–то включил магнитофон.
Моцарт, «Реквием». Скоро вынос.
* * *А мне вспоминается поездка в М. — командировка из тех, что «письмо позвало в дорогу». «Давай съезжу», — сказал я Олегу (редактор был в отпуске, и в редакции царила казацкая вольница), когда Ножкин, выудив это письмо из почты, явился ко мне. «Я бы и сам, — горячился он, — но я вроде как лицо заинтересованное…»
В письме шла речь о памятнике, поставленном в М. не пришедшим с войны односельчанам. (Толя, помню, показывал фотографию: стела с именами, Вечный огонь; там, на стеле, четверо Ножкиных увековечено.) Вскоре после открытия памятника сменился директор местного совхоза. Он начал с возведения нового здания дирекции, естественно, в центре села. Во время строительства газовую магистраль перенесли в сторону, и памятник остался без Вечного огня. «Нет труб», — сказал директор пришедшей к нему депутации.
И вот я поехал. Выхожу из автобуса и вижу… Ножкина! Чудеса в решете!
— А я, — говорит он, — взял три дня без содержания. Старикам моим крышу надо помочь залатать.
Вместе идём к дирекции. Проходим мимо памятника. В чаше Вечного огня стаканчик из–под мороженого.
— Нет труб, — разводит руками директор. — Нет, и всё тут!
Он собирается в город на совещание, требует от своего экономиста какую–то справку, ему не до нас. Он непробиваемо уверен в себе, мои слова отскакивают от него, как дождинки от камня.
— Я уезжаю, — говорит он. — Буду через два дня. Приезжайте, поговорим. Сейчас нет времени.
Я теряюсь. И применяю приём не самый чистый с точки зрения журналистской этики.
— Я напишу про вас. И ославлю вас, как только смогу.
— Пишите, — улыбается директор, — а я прочту и исправлюсь. Но… вы не будете писать. Хотите, довезу до города?
Он почти не ошибся. Прибывший из санаторных краёв редактор — ему позвонило высокое сельскохозяйственное начальство — зарубил мой материал на корню.
А в тот день, когда мимо нас пронеслась в город директорская «Волга», Толя сказал:
— Я со сторожем совхозного склада договорился. Он отвернётся, когда мы трубы потащим. Пока этот вернётся (он кивнул вслед угасающему пыльному шлейфу), всё закончим. Здешние ребята помогут. А сварку шабашники сделают, они тут свинарник строят. Ну, скинемся им…
Сначала собралось человек пять. Потом подошли ещё. Потом народа набралось столько, что все поучаствовать смогли только символически. Было хорошо — как бывает всегда, когда много людей единодушно делают доброе дело. Толя стоял в сторонке и беззлобно ворчал на подходивших: «Где же вы раньше были?…»
Шабашники денег не взяли. Толя принёс от родителей здоровенную бутыль домашнего вина, и мы — что греха таить — распили её спаявшимся за время работы коллективом. Толя, захмелев, сказал:
— Письмо это я сам написал…
* * *Появляются наши. Я стою в прихожей, рядом Амиран и Шурик. Нам видно, как редакция, строго соблюдая субординацию, выстраивается на лестничной площадке в колонну по одному. Впереди, понятно, редактор.
Шеф в точности повторяет вчерашнюю процедуру: наклоняется к Гале, шепчет ей на ухо, после поворачивается к гробу поправить цветы. Цветы сегодня в порядке, но он всё равно проводит по ним рукой — поправил, значит. Ребята по очереди подходят к Гале, она кивает каждому, но, по–моему, никого не слышит.
Входит Ира. Я хочу, как обещал, дать знак Гале, но она уже смотрит на Иру во все глаза. Как она узнала её? Как Пониматель — п о н я л а?…
Ира не идёт вокруг гроба, она застывает у двери. Так, чтобы видно было непреклонное лицо Толи. Она бледна, губы её плотно сжаты. Она здесь, и она далеко. И я вижу: ничего у меня с ней не было, ничегошеньки.
Вдруг что–то происходит. Я не сразу соображаю: умолкла музыка, кассета открутила свои полчаса.
Кончилась музыка. Кончилась жизнь.
Тишина. Шелест шагов и голосов.
Щелчок. Снова реквием.
Жизнесмерть Толи Ножкина продолжается.
Входит Пониматель. Становится рядом со мной.
* * *Выносят цветы. «Ой, Толя, Толя!…» — кричит какая–то бабка, одетая в плюшевый малахай.
Сосед — мужичок с ноготок, принявший на себя ношу распорядителя (редко когда не найдётся такой мужичок), говорит:
— Гроб должны нести товарищи.
Товарищи — это мы.
На повороте Олег оступается. Остальные удерживают гроб, но он наклоняется, и Толины руки, до того покойно лежавшие на груди, начинают сползать вбок; видно, что запястья притянуты друг к другу бинтом.
Связанные ради покойницкого порядка руки — как подрезанные крылья зоосадовских птиц.
Выходим на улицу. Я меняю Амирана. Впереди подставляет плечо Пониматель.
* * *На земле тонкая плёнка снега. Но небо чистое, голубое. Не холодно.
Мы проносим Толю мимо людей, столпившихся у подъезда, мимо машин, которые повезут нас в М., мимо редакторской «Волги», со скучающим шофёром за рулём.
У траурного автобуса заминка, заело дверь.
Стоим, ждём. Онемела рука. За спиной плач.
Понимателю тяжело. Он дышит хрипло, отрывисто. Я моложе, мне легче. Больно режет плечо.
Пониматель поворачивает голову ко мне. Как я не заметил этого раньше: у него и у Толи одинаковое выражение на лицах — строгое, непреклонное.
Наконец задвигаем гроб в автобус. Брат Толи хочет залезть следом. Мужичок–распорядитель его останавливает.
— С гробом поедут товарищи. Родственники должны в машине.
Подполковник не спорит. Только оборачивается и бросает короткий и виноватый взгляд на строгое лицо младшего брата.
— Самые близкие, пожалуйста, — просит–командует мужичок.
У Толи не было близких друзей. Самые близкие — мы. И мы Амиран, Пониматель и я — забираемся в автобус.
Занимает своё место шофёр. Включает — прогреть — мотор.
Я смотрю в окно. Вижу, как ребята толпятся у «рафика», одолженного по такому случаю у типографии; лицо Иры белее снега, с нею неладно; Амиран (он, похоже, тоже кое–что знает, наш молчаливый Амиран) выходит, берёт Иру под руку. Вижу, как бьётся в крике Толина мать, — её никак не могут усадить в машину. Вижу, как; прижав к себе дочку, стоит потерянно Галя. Вижу, как некурящий редактор просит у шофёра сигарету, затягивается и кашляет.
А рядом, у моих ног, лежит в деревянном ящике Толя — совесть редакции. А рядом — напротив меня — сидит Пониматель.
Автобус медленно трогается, и я вижу, как из переулка выбегает Сын героя с венком в руках. Он растерянно оглядывает готовые поехать машины и, увидев свободные места в редакторской «Волге», дёргает дверцу. Пока он втискивает венок на заднее сиденье, я успеваю прочесть на ленте: «Другу Толе».
Слышу (откуда–то издалека) голос Понимателя:
— Сын героя боялся Толю. Такие, как он, всегда боятся таких, как Толя. Сын героя боялся Толю и завидовал ему.