Зося кивнула.
— Так вот, — продолжил Антон. — нужно сначала присмотреться хорошенько, — в доме может быть засада, — и только потом заходить. Если увидишь, что там никого нет, пусто, возвращайся без всякого промедления. Если же повезёт, расспроси Евдокию Петровну обо всём, что ей известно. Думаю, учитель арестован. Но не будем загадывать…
Зося вскинула на Мороза глаза:
— Как? Учитель же немцам служит! Я ещё думала: надо ж как — мальчик нам помогает, а отец продался. Разве он наш?
— Наш, Зося, наш. Надо узнать, что с ним. Только ещё раз повторяю: если дом пуст, сразу назад, в отряд. Не спеши за щеколду браться… Выходить надо сейчас. Тётке Полине я всё объясню. Мы с Эрнстом тебя проводим. — Он пристально посмотрел на девушку. — Не боишься?
— Не знаю, — сказала она тихо и поднялась с пенька. — Я сейчас, быстро. Ведь это надо…
— Надо Только ты… платок, Зося, потемнее да постарее возьми, если есть. Всё–таки не такая будешь… красивая, — смущаясь, попросил вдруг Антон и тут же выругал себя. Как будто платок мог чем–то помочь, наткнись Зося на полицаев или немцев.
Они распрощались с ней на опушке леса. Договорились о встрече в два часа ночи здесь же. Одна Зося не нашла бы тропу через топь.
Обратно в отряд они с Эрнстом шли молча. И опять в сознании Мороза быстрой, но яркой картиной промелькнули страницы его любимой книги, и он вдруг ощутил, что сам, своей фантазией дорисовывает, расцвечивает их.
Тук–тук, тук–тук, тук–тук… Скачут всадники. И вот с высокого холма они видят город. Он лежит в белёсой дымке, упираясь точной окраиной в берег моря. Сквозь дымку белеют дома и хаты, вдали краснеют черепичные крыши. Радостью наполняются молодые сердца. Гикнув, всадники устремляются вниз по пыльному шляху.
Первая улица направо. Где же докторский дом с петухом–флюгером? Вот он — за палисадником, скрытый раскидистыми вишнями и старыми акациями. Они идут к дому по дорожке, посыпанной песком. Вот скрипит под ногами крыльцо. Стучат в дверь с бронзовой табличкой и надписью в завитках — «Доктор К. К. Серафимов». Долго никто не отвечает. Наконец слышатся глухие шаги. Дверь открывает старушка. Она в голубом чепчике. Светлые, почти прозрачные глаза. Их вид пугает её. «Не лякайтесь, мамо. Наши души милосердны. Тут дэсь е доктор. Трэба спасти добру дивчину», — говорит самый смелый, батрак с Полтавщины.
Она уходит. Бегут секунды. Из темноты и прохлады комнат появляется большой человек в тёмно–малиновом халате с бородкой клинышком и чистыми красивыми руками. Они спрашивают: «Вы доктор Серафимов?» — «Да, — отвечает он. — Я Константин Константинович Серафимов, доктор». Они говорят: «Помогите спасти дивчину. У неё рана навылет». — «Где же она?» — «В Симоновке, двадцать вёрст отсюда». — «Хорошо, судари, я готов. На чём едем?» Они смотрят друг на друга. Им хочется стонать от бессилья. У них нет повозки. Есть только взмыленные кони и горячие собственные сердца.
«Вы можете верхом?» — «С юности не пробовал». — «Ничего, мы будем рядом. Мы сделаем всё». Доктор кивает, снова уходит в темноту и прохладу. Один из всадников должен остаться. Появляется доктор. В руке чёрный аккуратный саквояж. Все выходят на улицу. К доктору подводят коня, помогают ему забраться в седло. Тот, кто остался, видит, как исчезают вдали всадники…
Партизанский лагерь, взбудораженный событиями дня, долго не засыпал. Лишь ближе к полуночи люди угомонились и улеглись. Но и ночью они думали о том, что вступили в войну, которая принесёт много, очень много бед и страданий. Зачем и кому она нужна, если погибнет столько и тех и других, и неужели есть что–то, что может стоить этого?
* * *В темноте Зося услышала, как стукнула щеколда и, скрипнув, отворилась дверь, кто–то, звякнув ведром, вышел на крыльцо. По шагам, мягким, осторожным, Зося поняла — женщина. Зося ступила из–за угла дома и тихо, но отчётливо позвала:
— Евдокия Петровна, подождите, не бойтесь. Я Зося Ярмолич, ваша ученица, принесла вам привет от Эрнста.
Женщина медленно обернулась, проговорила спокойно:
— Пройдём в дом.
Через сени, пахнущие кислым молоком, они прошли в большую комнату. Потрескивала печь. Они сели рядом с ней на скамью. Учительница не зажгла ни свечей, ни керосинки.
— Где мой сын? Как он? — Голос её звучал напряжённо.
— Жив–здоров, — поспешила заверить Зося. — Всё хорошо. Он у нас в отряде. Всё беспокоится, как вы.
— В отряде? — переспросила женщина и повторила с какой–то грустью. — В отряде… Мне никто ничего не говорил. Ни сын, ни муж. Всё втайне от меня. Будто я не мать, не жена…
— Вас берегли, — сказала Зося, вспоминая комиссара, который предполагал, что среди первых вопросов будет, наверное, и такой. — Да это и действительно тайна. Ведь война…
Евдокия Петровна вздохнула:
— Берегли… А сами не убереглись… Мужа взяли. Сюда приходили с обыском. Перепотрошили всё, вверх дном подняли, насилу расставила по местам. Убрались злые, видно, не нашли того, что искали. Про сына спрашивали. Я сказала, что у родственников в Низковичах, может, через два–три дня вернётся. Как чуяла…
— А кто сказал, что муж арестован?
— Эти–то… потрошители молчали, хотя, конечно, я догадывалась, что беда стряслась. А недавно заскочила Катя Будкевич, ученица моя бывшая, дочь бакалейщика — он теперь в полиции служит. У, говорит, ненавижу батьку. Обед–ужин ему ношу, говорит, а сама, грех–то какой, думаю — чтоб бы подох… Страшно, Зося, правда?
— Очень страшно, Евдокия Петровна, очень.
— Да–а… Он–то и сболтнул Кате. Вот, мол, повязали, наконец, твоего наставничка, допрыгался, буквоед паршивый… Посадили пока в полицию — туда, где раньше районная милиция располагалась. Это у них что–то вроде камеры предварительного заключения. Видно, сомневаются в чём–то или доказательств не хватает. Это я так думаю… Может, всё и не так… Теперь не поймёшь…
Она помолчала, потом сказала с болью:
— Почему же, Зося, мои ничего мне не говорили?
Зося не знала, что ответить. Она не могла сказать, поделилась бы на месте Эрнста всею правдой с матерью или нет.
— Э, да о чём я спрашиваю. Прости, Зося. Скажи лучше, как Эрнст?
— За него не беспокойтесь. Там ведь кругом все наши. Мы как семья большая… А он сильный и смелый. И такой терпеливый. Лес очень хорошо знает. Молодец!
Евдокия Петровна кивнула, поднялась, открыла печь, пошуровала головешки кочергой.
— Догорают. Одни угли остались.
Они с минуту молчали. Потом Евдокия Петровна спросила:
— Про казнь знаешь?
— Казнь? Какую?
— Началось тут… Немцы повесили троих наших. Сегодня. Учителя Купревича, он ботанику преподавал до тридцать пятого года, пока не занемог. Теперь уже старый–старый. Но ты, наверное, не помнишь его. А ещё Ивана Бусла, хромого, он раньше на мельнице работал, скромный, замкнутый человек. И сапожника Орешко Платона…
— Что? — спросила Зося, теряя голос.
— На площади повесили, изверги… Боже мой, а я всё ещё думала, ну почему, почему муж прямо на глазах изменился. В себя ушёл, ночами не спит… Не по себе ему было. Сейчас корю себя за то, что могла сомневаться в нём. Конечно, Зося, верить и думать мне не хотелось, что он может всерьёз пойти к фашистам в услужение. Да и говорил он, что думает добиться со временем открытия школы, чтобы снова преподавать. В какой–то момент решила — оправдания себе ищет, совесть очистить хочет. И, знаешь, как–то отошла от него, отодвинулась. Всё молчком–бочком. И за Эрни боялась, как бы он, глядя на отца, не сделался оборотнем. Только теперь представляю, как мучился муж, как стыдно ему было, что течёт в нём немецкая кровь. Или, может, не стыдно — горько. Ах, милая, как же тяжело всё–таки… Нация, давшая миру Гёте, Бетховена… Те возвышали людей, эти — топчут…
Зося молчала
— Что ты, милая? — тронула её за колено Евдокия Петровна. — Ты плачешь?