Приходила, чаще вечером, Фанера с маленьким ребенком. Пока щенки ели, наводила в сарае порядок после их дневных забав, гладила Рыжего.
— Доченька, это тебе будет шапочка. Краси-ивая, да? Домой, на материк приедем, все ахнут- это чей же такой распрекрасный Галчонок? Где росла-расцвела эта красавица?! Ешь, Рыжик, ешь хорошенько. Вот витаминчики, чтобы шерстка блестела, огоньком горела на головке Галочки. — Фанера сыпала в миску белый порошок аскорбинки, спрашивала: — Ну, как дела в классе? Узнала, кто мне кнопку на стул положил?
— Уз-на-а-ала… Мишка Костиков.
— Вот! Я так и думала! Кто еще-то? Отец — тракторюга задрипанный, чего ждать?
— Еще хвалился, что умеет пистоны под стул подклады-вать…
— Писто-оны? Гос-споди — взорвать директора? Школу! Вот они как, диссиденты проклятые, вырастают… Погоди, я им подложу… Я в район живо бумагу… А что у тебя глаза красные? Ревела? Кто обидел? Говори. Говори!
— Ничего и не ревела. Это так…
— Говори!
— Не на-адо, мамочка…
— Я кому приказываю?
— Ва-асей Павликов. Я ему предложила половину бутерброда в обмен на календарик, а он говорит — подавись своей икрой. Ни у кого нет, и я не буду. Она, говорит, ворованная…
— Достукалась! Уже невмоготу долдонить, чтобы не таскала дефицит по поселку. Дома ешь сколько влезет…
— Мам, а почему папка ее всем не продает?
— Не положено всем. Или нам, или всем — тут и выбирай… Васька, значит, обличать вздумал? Ух, правдолюбцы, мать… Гм… У них секретарь сельсоветский друг-приятель. Значит — рука. Вот и храбрятся… Но ты ему скажи: если еще будет обличать, мать такую двойку выведет за год — никакая «рука» не сотрет. Или нет, не говори. Растрезвонит. Я ему так, в тишине нарисую… Смотри, а этот Черный все жрет и жрет. Оттяни, пусть передохнет… Не скули! — Фанера похлопывала щенка, осматривала все кругом, приоткрывала дверь на улицу: — Ишь, разорался, будто уже шкуру дерут. Все одному подавай? Брюхо вон барабаном… Поголодай, здоровее будешь…
— Можно уже пустить, мамочка? Почти ничего не осталось.
— Ну пусти, посуду домоет. Идем, мне еще сочинения проверять.
Распахивалась, наполняя сарай острыми ароматами, теплым, режущим глаза светом, и всяческими непонятными звуками, дверь. Люди исчезали. Дверь закрывалась, скрежетал замок. Щенки утыкали носы в щели меж досок, нюхали, глядели. За досками лежал другой мир, таинственный и притягательный. Как-то из него в щель уставился огромный карий глаз. Рыжий робко вытянул нос, прижал его к доскам и ощутил запах соплеменника. Запах потребовал беспрекословного подчинения, и Рыжий опрокинулся на спину, завилял коротким хвостиком и замахал лапками. Соплеменник поставил на двери метку и убежал. Щенки сбились в кучку, нюхали просочившуюся под дверь влагу и возбужденно тявкали, тычась в доски носами. Они поняли, что за дверью лежит мир не только людей, но и их старших соплеменников. Когда оттуда прилетали всевозможные голоса, щенки толкали дверь и пытались грызть концы толстых горбылей неокрепшими зубками, но выйти в мир старших не удавалось. Не помогали скулеж и стоны. Тогда они затевали игры — брала свое молодость. Любимой игрушкой стала подстилка из оленьей шкуры. Щенки хватали ее за углы и тянули в разные стороны. Минутами, когда усилия двоих совпадали по направлению, остальные падали и волочились на брюшках, пока победители не упирались в стены сарая. Тогда они прыгали вперед, заворачивая шкуру на побежденных. И начиналась куча мала с восторженными визгами и обиженными воплями. На звуки из сарая прибегали человеческие дети, совали меж горбылей палки и прутики. Щенки хватали их и тянули к себе. Снова поднималась веселая кутерьма.
— Смотри, Мишка, вон тот Черный — си-ильный! Два прута утащил. Это мой будет, ага?!
— Пускай. А мой — Рыжий, он такую палку изгрыз! А Серый — веселый самый. Прыгает, как заяц, и всегда веселый.
— А вон та, Белянка, — сестра ихняя.
— Ты откуда знаешь?
— Галянища говорила. Они уже разделили: Фанере — белую шапку, ей — рыжую, а Торосу — серую. В отпуск они зимой хотят в новых шапках.
— А Черного?
— Пищеблоку. Он на всех еду таскает…
Ночи быстро светлели. Наконец пропали даже сумерки. Совсем близко от сарая трещали льды, скрипела галька. Однажды задул теплый ветер. Он принес интуитивно знакомые, однако до сих пор не тревожившие запахи. И пока дул этот ветер, перед глазами возникали зыбкие тени, дымы, глухие крики и тяжелый дробный стук. Видения заставляли щенков тревожно скулить. Тундровый ветер разбудил запечатленные в глубинах мозга древние законы рода, заставил открыться те уголки, где хранились накопленные поколениями знания о мире. Еще не видя туманных гор, светлых долин и оленьих стад мира, для жизни в котором создала их природа, они ощутили его присутствие где-то рядом. Щенки метались по сараю, прыгали на дверь и царапали доски. Но дверь была сшита крепко, и никакие собачьи усилия не могли разрушить ее или вырвать толстые, кованные в совхозной кузне скобы с продетой в них дужкой амбарного замка. Обессиленный бесплодными метаниями, Рыжий однажды сел и задрал морду. В горле его родился и заклокотал тонкий, по-щенячьи визгливый звук.
— Это Рыжий плачет, — сказал Мишка. — Бежим!
Они подлетели к сараю, когда щенки запищали все вместе.
— Не надо, Рыжик, — Мишка просунул в щель палец.
Рыжий оборвал писк и лизнул теплым мокрым языком палец.
— Тихо, Рыжик, тихо, — продолжал шептать Мишка.
Пес уперся передними лапами в дверь и встал. Мишка увидел тоскливые глаза и обвисшие губы, в лицо пахнуло теплое влажное дыхание.
— Смотри, как вырос! — удивился Васей, разглядывая в соседнюю щель стоявшего пса. — С нас ростом! И другие тоже. Чего вы, ребята, распищались?
— Они не хотят в сарае, — сказал Мишка. — Тут как в тюрьме. А в чем они виноваты? Что собаки, да?
Васей передернул плечами и решительно сказал:
— Их надо спасать.
Пока щенки ели, Пахучий замкнул дверь сарая, пристроил к полке безмен. Пошарив в сарае, он обнаружил корзину, повесил на безменный крючок и стал сажать в нее собак. Чтобы псы не скулили от непонятного действа, Пахучий совал им кусочки мяса.
«Серый — двенадцать. Белянка… Одиннадцать? Ага. Ну так и положено — баба легше… А ты, Рыжий? Ого — четырнадцать! Иди сюда, Черняга. Ну-ну, не бойся, балбес. Вот, пожуй. Та-ак… Двенадцать с половиной… Эт-то как же понимать? Я жратву от своих кровных детей урываю, надрываюсь, таскаю через кодекс, а растет их Рыжий? Ну, порядочки! Не-ет, так дальше не годится. Пошли, Черняга, в свой сарай жить, теперь не замерзнешь, а до зимы больше месяца. Авось и размер наберешь скорее… А с кормом… обещал… Э-э, чего в наше время не обещают… Однако Фанера. Она моих пацанов… Вон с Костиковыми чего-то не поделила, так еле вывела тройку годовую ихнему Мишке по русскому… Не отражает — и все тут… Пойми, чего там он должен отражать… А я буду, буду таскать. Чуток пожиже. Им и мои каклеты впрок, хм-хм… Особливо этому Рыжему».
Пахучий сунул безмен в свою ячейку, прихватил Черного и вышел на улицу. От обилия света пес зажмурился, а когда открыл глаза, был уже снова в сарае, но теперь от братьев и сестры его отделяла стена.
— Вот тебе лежанка, — Пахучий вытянул из груды старых поломанных вещей драный мешок и расстелил в сухом углу, потом задумался. «А чего говорить Фанере? Ведь догадается, стерва… О! Скажу — погрызлись. И могут шкуры друг другу попортить — зубищи уже вон какие!»