Пока академик освежал в памяти историю со своим письмом, Мяченков вновь вполз в трясину мистики и даже ударился в омерзительное для руководства манихейство:
— Я вам честно скажу, Сергей Николаевич, как умному человеку: бог, конечно, есть, хотя вслух мы об этом с вами не говорим. Он, конечно, поможет, выручит… Но, Сергей Николаевич, если он такой всесильный, как мамаша моя бедная веровала, то почему же Сатана такой могучий, а?! Вопро-осик…
Лицо Стогиса — усталое, больное, «раздетое» лицо старика вдруг оживилось улыбкой, но какой!.. Ультравольтеровской — столько в ней было сарказма и яду.
Меж тем в прихожей громко заговорили и раздалось какое-то лязганье. Мяченков вскочил.
— Гости?
— Это телевидение. Меня пришли снимать для передачи «Коллаж».
— Па-на-сю-гин?! — ужаснулся Мяченков.
— Да, кажется.
— Он не должен видеть меня здесь! Скройте меня, умоляю!
Следующие сорок минут Мяченков сидел в крошечном кабинете за перегородкой, боясь пошевелиться или, не дай бог, чихнуть. Телевизионщики возились долго: двигали мебель, усаживали Стогиса то так, то этак, курили, на ходу чинили аппаратуру. Вопросы, которые задал Панасюгин академику, были чрезвычайно новы, изобретательны и оригинальны. Он развязно спросил его о творческих планах и о смысле жизни, а также потребовал открыть, что Стогис думает о современной молодежи. Академик вежливо, но без энтузиазма ответил на вопросы, а затем с изяществом многоопытного дискутанта перевел разговор на незапланированную Панасюгиным тему.
— …Я хотел бы сказать несколько слов об отношении к бесценным памятникам искусства. Далеким от этих вопросов людям позволительно думать, что памятники растут, как грибы или цветы, и что можно безнаказанно и бесконечно скашивать это поле. Но позволительно ли придерживаться такой точки зрения людям, которые, по непонятной мне причине, руководят охраной шедевров?..
Панасюгин внутренне заметался и уже готов был отдать приказ Леве Лешаку выключить камеру, но осторожность помешала ему — черт их знает, этих академиков! Еще, пожалуй, обидится, состряпает кляузу, а там, глядишь, Панасюгина премии лишат и выговор объявят. Пришлось снимать вздорного старика дальше.
Меж тем Стогис продолжал:
— …Волна некомпетентности захлестнула нас. К примеру, есть сведения, что в известном учреждении «УПОСОЦПАИ», которое, кстати, планирует реставрационные работы, нет ни одного работника с высшим искусствоведческим образованием. Нет там также ни архитекторов, ни художников. Примите во внимание тот факт, что учреждение это — еще из самых безобидных, потому что сфера его деятельности ограничена…
Тут Панасюгин почувствовал себя, как идущий один на один в атаку против танка, и, мысленно метнув в академика гранатой, со зверской улыбкой заорал:
— А что вы, Сергей Николаевич, думаете о проблеме отцов и детей?! Как это было в ваше время?!
— Отнюдь не праздный вопрос, — бестрепетно сказал академик, и Панасюгин сразу понял, что дал маху. — Я не хотел бы распространяться о том времени, когда я был юн, потому что надеюсь окончить в скором будущем свои мемуары. Не буду загадывать, но, возможно, их напечатают. Что же касается проблемы отцов и детей в глобальном смысле этого слова, то это укладывается в тему нашей беседы. Если мы, отцы, на данном историческом этапе не сумеем оградить нашу культуру от тихого вандализма, вандализма с чистыми глазами, те дети наши будут жить в пустыне. А в пустыне жизни быть не может. Это смерть.
Камеру наконец выключили, и Панасюгин слабым, но злым голосом поблагодарил Стогиса.
Когда стало тихо, из-за перегородки вышел Мяченков. Чувства его были противоречивы: после услышанного интервью он стал уважать Стогиса еще больше, но в то же время начал жалеть его умильной жалостью, как жалеют обыкновенно малых детей, беспомощных стариков и больных животных.
С забытой приниженностью Мяченков поклонился Стогису и уже на пороге пролепетал:
— Эх, Сергей Николаевич, святой вы человек, жизни не знаете… А жизнь-то ведь, как сказал Энгельс, трагедия. Во-он оно как! Жизнь есть трагедия. Ура-а…
Читатель вправе спросить автора: «Где же ваша героиня? Где виновница стольких треволнений? Где она?» Здесь повествование возвращает нас в особняк на набережной. Что же мы видим?
Ночь. Беззвездная ночь. Пустое учреждение. Ни огонька нигде, ни шороха. В холодном вестибюле под вешалкой стоит Капиталина Камеронова. Ей некуда пойти. У нее нет другого дома (хотя все сотрудники учреждения почему-то уверены в том, что у начальницы чудно обставленная трехкомнатная квартирка). Впрочем, Капиталине чуждо все мелочное, житейское: она ведь не чувствует ни усталости, ни потребности в уюте. У нее есть пальто, чемодан и зонтик. Этого достаточно. Однако отчего так печальна Капиталина? Отчего глухой каменный стон время от времени вырывается из ее лжеантичной груди? Она погружена в тревожные раздумья. Она на распутье.
Вчера случилось непонятное: неизвестный друг позвонил ей и сказал:
— Камеронова, вас будут ругать по телевизору, но вы не бойтесь. Я бы на вашем месте попросил помощи у Бородулина.
Капиталина честно просмотрела в своем кабинете программу телевидения, но ни в прогнозе погоды, ни в спортивных новостях, ни в музыкальной передаче никто ее не ругал и даже не упоминал ее имени. Когда передачи кончились. Капиталина решила, что неизвестный пошутил. И за что было ругать ее, когда, Напротив, все только хвалили? Но вот прошли сутки, а чувство непонятной растерянности не покидало кариатиду.
Глухой ночью Капиталина решилась. Она промаршировала в свой кабинет и набрала по телефону домашний номер Бородулина. Ей хотелось услышать совет грозного начальника: что делать, когда тебя ругают по телевизору? На кого жаловаться? Может быть, на телевизор на этот? Но ведь в нем сидят такие ма-алень-кие человечки — разве они могут отвечать за свои поступки?!
Бородулин взял трубку сразу же после первого гудка. Эта готовность Капиталине понравилась.
— В телефоне. Бородулин.
— В телефоне. Камеронова.
— Я очень занят. Бородулин.
— Меня хотят ругать. Как быть? Научите!
— Стоять насмерть, Камеронова. Я в курсе. Поругают — перестанут.
— Но я же не люблю, когда ругают!
— Ничего не знаю, — озлился вдруг Бородулин. — Я вообще сейчас уезжаю. Уже стою в пальто и ботинках. Бывай, Камеронова.
— Буду! — с готовностью бухнула Капиталина.
Казалось бы, разговор был очень хороший, перспективный, но остался у Капиталины какой-то горький осадок. Что-то, видимо, таил про себя Бородулин, о чем-то не хотел говорить с ней.
Капиталина гулко мерила шагами вестибюль и сильно била себя по каменной голове, призывая ее таким образом думать. Мысли ворочались тяжело:
«Может, почин новый нужен? Но какой?! Все вроде помыли. Гонят уже отовсюду. Что делать, что?!»
И тут в парадную дверь особняка негромко, но настойчиво постучали…
— Кто там? — строго спросила Капиталина, выглядывая в окошечко.
— Я, дворник, — жалобно проныли в ответ. — Из соседнего дома я… Пустите погреться! Я ключ от дворницкой потерял.
— Будешь воровать — убью, — предупредила Капиталина и открыла дверь.
В вестибюль вошел низкорослый человечек невыразительной внешности. Перед собой он катил детскую коляску, в которой что-то потрескивало.