Кем заложено? Как сопрягается это изначальное со свободой воли, данной человеку?
И все вспоминался Герману покрытый пухом тополь, как образ мудрой расточительницы-Природы.
«Нет, Космос не запрограммированный механизм. Первородный взрыв, разбегание материи, перевоплощающейся на бегу, разложение в энтропийной яме или, наоборот, сбегание к первоатому, к мучительному ожиданию нового взрыва, нового начала? Нет и нет! Космос творит, постоянно созидает все более сложные формы и системы, способные противостоять энтропии, жить, развиваться, совершенствоваться и множиться в совершенстве своем. Он создал и жизнь, как наиболее устойчивую форму сущего, способную возрождаться вновь и вновь. Прежде чем откупиться от энтропии данью смерти, прежде чем исчезнуть, жизнь передает эстафету новой жизни, каждый раз добавляя свое, лучшее. Он, Космос, создал и разум, удивительную способность жизни к самопознанию, самоутверждению или самоосуждению. Разум — это глаза жизни. Чтобы видеть дорогу, а не искать возрождения вслепую, как это приходится делать тополю, заранее знать, на каких путях искать совершенства, Torn полю даны миллионы семян. Человеку дана свобода воли и творчества. Чтобы всепроникающим зондом разума опробовать миллионы дорог. Одна дорога может оказаться тупиком. Во множестве возможностей всегда есть хоть одна нетупиковая…»
Ясно, будто вчерашнее, видел Герман прошедшее. И только в будущем не видел ничего. Была мгла впереди, похожая на земную предрассветную, и в этой мгле просвечивало что-то непонятное. Да и что могло быть понятного для человека без будущего? Он сам выбрал себе такую судьбу — вечную устремленность вперед в беспространственном и безвременном мире. И жизнь в воспоминаниях, только в них.
«А может, не сам, может, подтолкнули? Тот серый человек, предлагавший вечность?»
Новая эта мысль рассердила его. Как же так? При свободе-то воли?!
И тут он заметил, что светлое пятно, маячившее впереди, потемнело и в нем все яснее начал проступать силуэт человека. Герман узнал его по серебристой полоске на лбу, но не удивился, не обрадовался. Много теней прошлого проходило перед ним, и он решил, что серый человек — тоже тень, воспоминание.
Они сидели друг против друга и молчали. У Германа не возникало никаких отголосков чужой мысли. И вдруг, как луч во тьме: «Мой поступок, мое бегство на хронолете они сочли за жест согласия?»
На миг пришло утешение. Он корил себя, а оказывается, можно оправдать этот шаг стремлением к вечности и благу. Тут же Поправился: «Нет ни вечного, ни благого на путях неправедных».
Не выдержал, спросил:
— Вы снова зовете меня?
— Мы никого не зовем. Человек волен все решать сам, — четко произнес серый пришелец.
— Человека иногда нужно и позвать, чтобы он решился.
— Зов ли, уговор ли, принуждение ли, — любое воздействие на свободу выбора, — все несвобода. А разве может быть множество возможностей при несвободе?
— Выбор основывается на знании.
Пришелец молчал. И Герман ответил сам себе: «В тебе говорит индивидуализм — первобытная форма защиты если не себя лично, то хотя бы своего, себе подобного. Разве не может быть добра просто во имя добра, совершенства во имя совершенства? Вся человеческая мораль — на отрицании самости. А ты… Тебе предлагается творить добро, а ты сразу: зачем да почему? Надо просто сеять добро. Разве важно, кто соберет плоды?»
«Как же не важно!» — возразил он сам себе. Но, кроме этой общей фразы, никакого аргумента больше не находилось.
А пришелец сидел все так же неподвижно, и на лице его был виден явный интерес к смятенным мыслям Германа.
И вдруг он пропал, а на облачном пуховике все отчетливее стало обозначаться до боли знакомое, родное — Лия! В воспоминаниях он не раз видел ее возле себя, выслушивал бесконечные упреки, повторял оправдания, хорошо помнившиеся и забытые. Всегда он видел свою Лию одинаковой — страстной, любящей, нетерпеливой, капризной. Сейчас же она молчала, глядела мимо него, отвечала холодно, отстраненно. А он, будто впервые, говорил и говорил, рассказывал подробно о том, как, не зная куда деваться после того скандала, оказался на полигоне и вошел в хронолет, как мучился раскаянием в одиночестве звал ее, никогда не молчавшую, вызывавшую в нем какие угодно душевные состояния, кроме равнодушия.
Лия не отвечала. И там, на Земле, бывало иногда, что она умолкала надолго, изводя его молчанием не меньше, чем упреками. Но сейчас в бесстрастии Вселенной ему не хватало его взрывных эмоций.
— Я же тебя люблю. Как прежде. Скажи что-нибудь. Что ты молчишь?
— Чего? — наконец выговорила она.
— Чего-чего. Есть у тебя другие слова?
— Есть, — как эхо, повторила она.
— Я не могу вернуться, я для тебя все равно что умер. Но знай, я очень любил и люблю тебя. Я ошибся, думал, что можно убежать, улететь от самого себя. Значит, все дело было во мне.
— Так.
— Не в тебе, а во мне самом. Я ущербен. Не понимаю, почему эти вечные выбрали меня?
— Не понимаю.
— Да что с тобой? Ты что, говорить разучилась?
— Ну и что?
— Как это что? Может, ты заболела?
До него вдруг дошла нелепость рассказов-расспросов. Перед ним всего лишь тень, тень былого… Он возразил сам себе: нет не тень, Лия бывала всякой, но такой — никогда… А в будущем?.. Но какое может быть будущее у него? Или все-таки может быть?.. Или же это новый образ, сотворенный из отрицательных качеств той, земной Лии?.. Кем сотворенный? Зачем?
Образ Лии, сидевшей перед ним, странно и страшно начал преобразовываться в серого пришельца. Какое-то время Герман молчал, ошеломленный.
— Ну и шуточки у вас.
— Это не шутка. Я попытался показать вас двоих как бы со стороны. Вы ведь не понимаете и никогда не поймете друг друга.
— Не поймем? Как же добиться взаимопонимания в иных мирах, если мы, люди одного мира, не поймем друг друга? Знаете ли вы, что люди иногда умеют понимать… сердцем?
Ему казалось, что он здорово поддел пришельца. Тот долго молчал, не мигая смотрел на Германа, и облик его все более светлел, таял.
— А что значат ваши слова «никогда не поймете»? — спросил Герман. Разве для меня существует возможность возвращения?
— Узнаете, узнаете, узнаете… — Голос слабел, полупрозрачный силуэт все больше растворялся, пока не исчез совсем.
Что-то переменилось в окружающей Германа сумрачной пустоте. Света, что ли, прибавилось? Или, наоборот, тьмы? Или пробились сквозь туман радужные отблески? А может, это в нем самом что-то изменилось после неожиданной оговорки пришельца. Оговорки ли? Теперь Герману казалось, что пришелец знает нечто чрезвычайно важное и специально намекнул на это. Но зачем? Чтобы заронить надежду? Нет, скорее затем, чтобы увидеть, как Герман отнесется к сообщению, и понять, готов ли он уйти в вечность.
Бледный свет внезапно начал разгораться. И вдруг ослепительно вспыхнул. И что-то громоподобное обрушилось на Германа.
Больше ничего он не видел и не слышал…
Теплая капля упала ему на щеку, сползла к краю губ. Герман слизнул каплю. Она была соленая.
— Очнулся?! — услышал он радостный возглас. — Я знала, что ты очнешься. Я тебя всегда знала. Открывай глаза-то, нечего притворяться.
— Лия?!
— Хотел сбежать от меня? Не выйдет, дружочек ты мой. Видишь, сама Вселенная против.
Она улыбалась, а из глаз все капали ему на лицо слезы. И были они сейчас слаще меда. Герман с трудом поднял руки, потянулся к ней. Лия резко отпрянула, ее золотистые волосы полыхнули в лучах солнца, бьющего в окно.
— Нет, милый, сначала ты мне все расскажешь.
Он улыбнулся:
— Я тебе сто раз рассказывал.
— Не знаю, кому ты там рассказывал…
Синие глаза ее блеснули предвестием обиды. Герман привстал. Что-то было не так во всем этом. Цвет? Да, цвет, настоящий, земной, какого давно не видел.