Я схватил его за лацканы пиджака.
Я тряс француза, шипя ему прямо в лицо:
— Какое, к едреной матери, «искусство»?! Вы — мясник, вы — заурядный мясник.
И внезапно произошло то, чего я никак не ожидал: Мамонт заплакал, повиснув у меня на руках.
— Я — скотина, — плакал мужчина, чуть ли не сопли вытирая о мой пиджак. — И что мне делать? Что делать скотине?
— Подохнуть. Раз и навсегда.
— Но я не могу. Ни-ког-да! Меня невозможно убить.
И, веруя в то, что дьявольский дар Ламонта можно (вот именно: можно!) использовать во благо, повернув его вспять, я надвинулся на него. Создать те же самые весы, но обратные, на одном конце которых будет все тот же Ламонт, а на другом — моя Лена. И посередине я. Как центр равновесия, человек, творящий не зло, но добро…
Хотя и «зло», и «добро» — понятия относительные. Именно так охарактеризовал бы их сам Ламонт, он сказал бы, мол, думая, что творишь добро, можно ошибаться. Ведь даже для волка гибель овцы — в какой-то мере благо…
Ламонт мог сказать именно так, посеяв в моей душе сомнения. Поэтому ни о чем спрашивать его я не стал.
Он умирал долго и мучительно.
Я сдавил его горло (горло, а не ножом в сердце или вилкой в глаз — в том была своя логика. Весы должны были качнуться и выровнять равновесие), а он, пытаясь трансформироваться, желеобразной массой вытекал сквозь мои пальцы. Боролся со всем сумасшедшим упорством, на которое был способен. Но я всякий раз вновь ловил его шею своими клешнями и сжимал, сжимал…
…я сидел и, тяжело дыша, смотрел на тело мсье Ламонта. Оно съежилось. Лежало на полу возле моей табуретки. Картина. Полотно…
Но получилось ли у меня? Получилось ли так, как должно было получиться? Или я был не прав: выдумал какую-то невероятную теорию про равновесие, про возможность обманывать природу?
А потом позвонил лечащий врач Лены: ей стало лучше. Опухоль на горле исчезла. Совершенно исчезла, словно ее никогда и не было…
…сидел рядом с трупом французского иллюзиониста, зная, что во дворе дежурят его широкоплечие гориллы, и совершенно дурацким голосом спрашивал и спрашивал у прерывисто гудящей трубки, а была ли опухоль вообще? Была ли она? Была…
Сергей Борисов
«КЛАССНАЯ» ПАРОЧКА
Самое меньшее, что ставили в вину американскому режиссеру Оливеру Стоуну после выхода самого скандального, жестокого, кровавого, провокационного… и тем не менее самого талантливого фильма последнего времени «Прирожденные убийцы», — это вторичностъ. Бездумные убийства; отсутствие цели и морали, а вернее — собственная мораль, не приемлющая каких-либо ограничений; пара влюбленных, вооруженная всеми видами огнестрельного оружия. Все уже было! И с этим режиссер, обычно болезненно реагирующий на критику, не спорил, только уточнял: «В жизни — не в кино».
Рождение легенды
Посмотреть на изрешеченные пулями тела Бонни и Клайда можно было задешево. Всего-то доллар! Полицейские просчитались: запрашивать можно было в десять раз больше — желающих взглянуть на знаменитых грабителей, прежде чем их укроет земля, все равно нашлось бы предостаточно.
Зеваки выстраивались перед моргом в длинные очереди. В толпе шныряли мальчишки, предлагая купить наскоро сделанные книжечки со стихами Бонни Паркер. Купившие могли здесь же получить автограф на первую страницу — мать Бонни, Эмма Паркер, без устали водила ручкой. Стоило это все тот же доллар. Впрочем, желающие могли дать и больше на благое дело — сооружение надгробия. Камня еще не было, но эпитафию, которая будет на нем начертана, уже сочинили: «Как цветы расцветают под лучами солнца, питаясь свежестью росы, так и мир становится ярче, благодаря таким, как ты». Вполне в стиле Поэтессы Паркер.
Люди входили под мрачные своды морга и медленно двигались по узкому коридору. Вот настежь открытая железная дверь, за ней небольшой зал. На деревянных тумбах два гроба. А в них — те, кто бросил вызов всесильной государственной машине. Такие молодые, такие красивые — «Смотрите, тлен не посмел коснуться их лиц!» — они не могли, не имели права быть законченными негодяями, какими их выставляли полицейские и политики.
— Она прелестна, — шептались женщины. — А как талантлива!
— Машину он водил, как бог! — переговаривались мужчины. — А как стрелял!
— Это любовь, — сходились в главном те и другие. — До последнего часа вместе. Нет, что ни говорите, но это — любовь.