Но и ощущение смерти наконец-то покинуло меня, и я стал блаженно радоваться дождю. Я представил дождь как полноводную реку, по которой плыву куда-то далеко, и мне наплевать куда, я ведь знаю, что мне все равно не покинуть русла этой реки и в любом случае я приплыву только туда, куда принесет меня течение. И эта новая мудрость настолько успокоила меня, настолько очистила от всего наносного, что я весь мир вокруг себя увидел как огромный океан, в который стекаются все существующие реки, в котором теряются все начала и концы, все рождения и смерти, и в котором каждая капля — сама огромный океан. Это было настоящим счастьем, и я ощутил, что я не один испытываю его, что всё вокруг тоже видит Вселенский океан, и я стал шептать о счастье, я стал шептать каждым листком, оставшимся на моей сохнущей старческой кроне.
И в какой-то момент, переполненный счастьем, я вздрогнул и открыл глаза, и тяжесть человеческой сущности, человеческой судьбы — всегда помнить о неизбежности смерти, всегда чувствовать свое гниение в одиночестве, — надавила на мои плечи, согнула их, придав моему телу привычный вид, и я, перекрывая шум дождя, закричал от ужаса, как ребенок, только что появившийся на свет.
Сжавшись в комок, я просидел внутри дуба, пока не кончился дождь, и лишь затем, тяжело ступая по мягкой земле, поскальзываясь на грязи и с трудом удерживая равновесие, я выбрался обратно в город, навсегда подавленный той разницей ощущения жизни, которая теперь никогда не сотрется из моей памяти и будет напоминать о себе смутной тоской. Я был похож на только что уколовшегося в первый раз, но уже будущего наркомана, который, познав сладость наркотического опьянения, обреченно понимает, что вся его жизнь, от этого момента до самой смерти, навеки будет принадлежать новым ощущениям.
И в этом состоянии я вернулся к своим книгам, к своим пыльным будням, а то, что осталось позади, далеко за спиною, в наполненном жизненными силами лесу, стало ощущаться мною как призрачный праздник, на котором мне удалось невероятным образом поприсутствовать.
…деревом (долго)
И как мне было забыть обо всем этом? Как оттолкнуть от себя?
Ворочаясь в душной постели, вопреки утомительной и в то же время освежающей прогулке, я все никакие мог уснуть, размышляя: что за новый опыт приобрел? Что за океан увидел я, в котором сходятся все лучи жизни и из него же исходят обратно во тьму, побеждая страх смерти?
И в таком разгоряченном виде я дождался рассвета, так и не сомкнув глаз, бредя под утро единственной мыслью — вернуться к гибнущему дереву и еще раз побыть им.
Я поднялся и в утреннем полумраке взглянул на полку с книгами, бывшими еще вчера моим единственным выходом отсюда, из этого замкнутого пространства никчемного существования. Улыбка превосходства бесцеремонно коснулась моих губ, словно садящаяся на некрасивый цветок изумительная бабочка. Что вы мне теперь? — спросил я молча. Разве только память — тут же отыскался ответ.
И я заспешил к лесу, как другие спешат на свидание, или в кассу на работе, или, может, к врачу, когда им совсем плохо. Возможно, врач — это самое правильное, что может приходить в мозг при мысли о деревьях, но и свидание не лишено своего места в этих размышлениях. Я спешил на свидание со своим врачевателем, умирающим, но относящимся к смерти так, как умеют лишь единицы среди нас, людей, да и то лишь укутывая разум в защитный туман иллюзии. Но умирающий дуб отвергал любую иллюзию, смотря на смерть открыто и спокойно, как солнце смотрит каждый день на землю, чуть свысока, но не заносчиво. И ведь я знал это, знал, как знает сам дуб, не с чужих слов, а из прожитого кусочка бытия.
Мне пришлось пробродить несколько часов, всматриваясь в прорехи чащобы, щуря глаза и благодарно вдыхая воздух, прежде чем я вышел к моему дереву, которым я уже был и которое, возможно, уже было мною, и оно зашевелило сохнущими ветками, по-своему приветствуя меня.
Я медленно обходил его, похлопывая ладонью по шероховатой коре, я смотрел на морщины моего дерева. Мое дерево было старым, очень старым. Может быть, и города еще не было, когда первый его росток пробился сквозь подгнившую оболочку желудя, и вот теперь гниение вернулось к нему, как возвращаются в тот огромный, Вселенский океан все реки.
Я снова влез в дупло и устроился там. Человеческие ощущения стали затихать во мне, как затихает пламя костра, когда ему уже нечего пожирать, и, затихнув, они освободили место для нового, того, что я уже однажды познал как мир дерева. Он стал наполнять меня осторожно, по одной маленькой капле за раз, словно боясь, что мое тело не сможет выдержать всей его полноты, так тесно связанной и пересекающейся в каждой своей точке с безмерной полнотой Вселенского океана. Мир дерева, или, как я узнал секундами позже, мир деревьев, не имел даже зерен насилия, потому никогда бы не стал наполнять меня без моего желания и согласия, и я, находясь на кромке двух сущностей — человеческой и древесной, — отчетливо ощущал его пугливую доброту и понимал, что стоит человеческому во мне лишь заявить протест, как он тут же отступит и извинительно зашелестит миллионами листьев. Но в тот миг, когда человеческое наконец-то полностью растворилось и я перестал его различать в себе, я взглянул на все вокруг уже другим, не знаемым до этого мною взглядом.