И вот, покинув шум и запыленность города, я вошел в лес и за столько никчемных, сдавливающих грудь не «тех» дней наконец-то вдохнул настоящий воздух, приведя в дикий восторг свои легкие. Мои мысли, книжные, похожие на увядшие ромашки и осыпающиеся розы, растворились без остатка в лесной свежести, и я почувствовал каждым миллиметром тела, что же такое жизнь, та самая жизнь, которую невозможно не любить.
Блуждая среди высоких деревьев, я дотрагивался до их стволов, пытаясь хоть как-то выразить свою благодарность, а они добродушно шумели листвой, как будто им был понятен язык моих прикосновений и они читали на нем мою искренность и свободно летящее сердце.
Я и не заметил, как ушел глубоко в лес и в себя, не заметил, как потемнело вокруг и где-то вдалеке прокатился первый рык перенасыщенного водой, словно хищнической злостью, неба, и обратил внимание на мир, только когда крупные капли застучали по листве, погрузив все в бездонное озеро шума. Памятуя об опасности простудиться, что мне совершенно нельзя было делать с моими легкими, я встал под высокой лиственницей, ствол которой был густо покрыт темно-зеленым пахучим мхом, но вода все равно дотянулась до меня, несмотря на густой зонт кроны. И тогда я увидел необъятный и, видимо, очень старый дуб, который медленно умирал, выгнивая изнутри, отчего в стволе образовалось крупное дупло. Я спешно перебежал от лиственницы к умирающему гиганту, залез внутрь него и удобно устроился на мягкой трухе, устлавшей дно дупла. И в меня вошло такое спокойствие, такая защищенность и легкое отношение ко всему происходящему, что я невольно улыбнулся и, зевнув, блаженно потянулся, с какой-то неизбежностью почувствовав себя плодом в чреве матери.
И это чувство, насытив меня за несколько мгновений счастьем, тут же исчезло, уступив место настойчивому ощущению смерти, исходящему от гниющего дерева. Но это ощущение не было человеческим, хотя я и не знал, каким оно бывает — это человеческое, но был уверен, что здесь совсем другое, что-то совсем без страха и угрызений, спокойное и рациональное, как понимание неизбежного и мудрое смирение перед ним. Потому я и был удивлен, что, видя смерть так близко и даже находясь в ее руках, я воспринимал ее так же, как воспринимал до этого ежевечерний закат солнца, и, задумавшись, я понял, что я уже не есть человек, с его страхами и переживаниями, а полностью уже дерево, и все, что я теперь чувствую и понимаю, это все производные моей новой сущности.
Так я потерял в себе человека и обрел дерево. Превращение нисколько не поразило и не огорчило меня, я отнесся к нему даже с неким удовольствием, и думаю, что поспособствовало этому первым делом полное исчезновение страха смерти, которое, без преувеличения, преследовало меня постоянно, когда я был человеком. Я не раз задумывался о самом моменте смерти, о том, больно ли это и сохранишь ли ты способность мыслить, когда твое сердце уже остановится. Я ясно представлял себе свое тело, покрытое пятнами гниения, и тогда единственным чувством к себе у меня оставалось омерзение. Господи, думал я, Ты же сказал, что после смерти мы обратимся в прах, но ведь Ты ничего не сказал про то, как мы будем гнить. Ты не сказал, что наше лицо будут проедать черви, исходящие слюной аппетита, что они будут выгрызать в мясе тоннели, ведущие к нашему мозгу, их излюбленному лакомству. Ты забыл об этом сказать, Господи?
Но и ощущение смерти наконец-то покинуло меня, и я стал блаженно радоваться дождю. Я представил дождь как полноводную реку, по которой плыву куда-то далеко, и мне наплевать куда, я ведь знаю, что мне все равно не покинуть русла этой реки и в любом случае я приплыву только туда, куда принесет меня течение. И эта новая мудрость настолько успокоила меня, настолько очистила от всего наносного, что я весь мир вокруг себя увидел как огромный океан, в который стекаются все существующие реки, в котором теряются все начала и концы, все рождения и смерти, и в котором каждая капля — сама огромный океан. Это было настоящим счастьем, и я ощутил, что я не один испытываю его, что всё вокруг тоже видит Вселенский океан, и я стал шептать о счастье, я стал шептать каждым листком, оставшимся на моей сохнущей старческой кроне.
И в какой-то момент, переполненный счастьем, я вздрогнул и открыл глаза, и тяжесть человеческой сущности, человеческой судьбы — всегда помнить о неизбежности смерти, всегда чувствовать свое гниение в одиночестве, — надавила на мои плечи, согнула их, придав моему телу привычный вид, и я, перекрывая шум дождя, закричал от ужаса, как ребенок, только что появившийся на свет.
Сжавшись в комок, я просидел внутри дуба, пока не кончился дождь, и лишь затем, тяжело ступая по мягкой земле, поскальзываясь на грязи и с трудом удерживая равновесие, я выбрался обратно в город, навсегда подавленный той разницей ощущения жизни, которая теперь никогда не сотрется из моей памяти и будет напоминать о себе смутной тоской. Я был похож на только что уколовшегося в первый раз, но уже будущего наркомана, который, познав сладость наркотического опьянения, обреченно понимает, что вся его жизнь, от этого момента до самой смерти, навеки будет принадлежать новым ощущениям.