Выбрать главу

— Что же нам делать? — неизвестно у кого спросил Он. — Понимаешь, малыш. Вот я смотрю на твой крестик и вовсе не думаю о Боге, не могу о нем думать. Я мысленно выцеловываю твои прекрасные груди, прижимаюсь к ним глазами, покалываю и щекочу их ресницами. Бог об этом, кстати, знает и давно простил меня.

Девушка молчала. Она прикрыла глаза, и он вдруг отчетливо понял, что его слова ей нравятся, что она их переживает как действие и что если он сейчас не скажет ей все, то потом будет иначе — хуже или вовсе плохо.

— Послушайте, — сказал он, переходя на «вы» и привлекая ее к себе. Он напрочь забыл, где находится, забыл, что их могут увидеть. — Я послезавтра отплываю в Америку. Я вас очень прошу, умоляю: составьте мне компанию. Я буду ждать вас в порту. Я уже жду.

— Хорошо, — слабо выдохнула Она, и Он, ошалевший от нежданного счастья, помчался переоформлять билет.

И вот его радость рядом, дышит в плечо! И хотя они трое суток подряд пьют шампанское, прекрасные вина и коньяки, хотя их тела не успевают остыть от любовного жара, дыхание ее по-прежнему чисто и невинно, будто дыхание ребенка, а кожа пахнет цветником — так думал он, потому что за свою хлопотную жизнь из сотен имен цветов узнал, к сожалению, только два-три. Так думал он, засыпая и вздыхая от покоя и неги, разлитых в каждой клеточке тела.

А корабль их плыл, стуча в трюмах огромными машинами, сияя огнями всех одиннадцати жилых палуб. По-прежнему гремела и томно вздыхала музыка в его кафе и ресторанах, кружились или уходили друг в друга пары, мужчины курили и играли в бридж, пили, обсуждали мировые проблемы и женские прелести — часть земного мира двигалась от одного материка к другому.

Потом было утро. Они заказали завтрак в каюту, и Она пила шампанское и много смеялась. А еще Она баловалась в то утро и, когда ели десерт, стала губами отбирать у него ягоды с мороженого (он даже не запомнил — какие), и чем это кончилось, даже самый недогадливый или пуритански настроенный читатель уже, конечно, догадался.

Они наслаждались роскошью этого плавучего дворца, побывали во всех его барах и ресторанах, где кутили около двух тысяч человек, и Он показывал ей миллионеров и бедняков-эмигрантов, но старался ни с кем особенно не заводить знакомств, ибо они прежде всего наслаждались друг другом.

Оказалось, что его маленькая фея прекрасно танцует. Он с радостью узнал, что она сладкоежка и боится темноты. Кажется, на второй день он пересчитал родинки на ее теле, каждую поцеловал и сказал, что, будь он астрологом, угадывал бы будущее не по расположению звезд, а по ее родинкам. Еще в один из вечером его возлюбленная в разговоре процитировала чьи-то стихи. Они понравились ему. Он спросил, чьи это строки, и Она стала читать ему сонеты Шекспира, и это было так прекрасно, что Он слушал, затаив дыхание, хотя никогда раньше стихами не интересовался. А еще… Впрочем, это безнадежное занятие — описывать чужое счастье. Будь оно большое или малое, его все равно надо пережить самому.

В тот вечер они ужинали в «Кафе Паризьен» и вернулись в каюту рано.

Он подхватил ее на руки на пороге каюты, закружил, затем опустил на кровать, стал нетерпеливо расстегивать туфельки.

— Я засыпаю, отпусти меня, милый, — сказала Она спустя какое-то время и тотчас уснула, будто провалилась — усталая от любви, хмеля, от ими придуманного и осуществленного праздника, который длился уже то ли четвертые, то ли пятые сутки.

На ней не было ничего, кроме крестика, и Он выцеловал ее всю, душистую и теплую, осторожно прикасаясь губами ко всем уголкам ее тела и в душе удивляясь этим своим поцелуям: ни одной женщины за всю свою жизнь от ТАК не целовал. Напоследок он поцеловал крестик на ее груди и потушил ночную лампу.

Он лег на спину и представил звезды, которые видел на палубе — колючие, крохотные, озябшие — ведь к вечеру так похолодало.

Губы его все еще помнили крестик. То ли по контрасту — металл и тело, — то ли потому, что здесь, на корабле, впервые осуществилось его несколько странное признание в любви, которое он за эти дни повторил — не мысленно, а в постели! — десятки раз, и каждый раз испытывал такое острое блаженство, которое и в сравнение не шло с тем, нарисованным воображением.

Оно было таким большим, всеобъемлющим, что впитало сейчас и их праздник тел, и беспредельность свободы и нежности, и этот крестик, и далекие зябкие звезды, перемешало все, размыло в предсонной неге, и из этого марева пришла вдруг мысль о Боге. Тихая, спокойная, вовсе не соответствующая тем бурным страстям, которыми он жил последние дни, даже не мысль, а молитва, самодельная и наивная, как вздох, как последнее видение уходящего в сон человека.