Но и я был прав — в новом своем опусе, «Красном солнце Картеньи», я рассказал о своей седьмой жизни, почти ничего не присочинив, разве что самую малость для развития сюжета, в литературном произведении нужен конфликт, а в моей жизни конфликтов было не очень много. В издательстве удивились, прочитав роман: ах, Дубинин осваивает новое для себя направление альтернативной истории, неплохо-неплохо, но динамики маловато, прежде вы, Владимир Сергеич, писали ярче, вам реальные истории лучше даются, чем фантастика. Конечно, книга пойдет в производство, но имейте в виду на будущее… Читатель привык к вашему имиджу, все-таки вы если не классик, то, как минимум, корифей, тридцать лет творческой деятельности, семнадцать романов, три сборника рассказов, прекрасная творческая биография, нужно соответствовать.
Я не стал говорить, что и этот мой роман к альтернативной истории не имел никакого отношения. К альтернативной жизни — может быть. К альтернативной памяти — наверняка. Больше я описаниями собственных переживаний не занимался. Опыт с «Красным солнцем» остался единичным литературным экспериментом. Не любил я ставить опыты над самим собой. Книги надо придумывать, а не излагать собственную биографию — я всегда был в этом уверен, а теперь убедился, что был прав.
Астрофизику я, кстати, забросил сразу после выхода первой книги — в шестьдесят девятом, через год после университета. По распределению попал в лабораторию главного инженера на машиностроительный завод. Скука смертная. Там я написал свой первый роман «Завод», производственный опус а-ля Хейли. И любовь там была, и подлость, и месть — по-советски, понятное дело.
Роман опубликовали в московской «Молодой гвардии», прислали договор на новое произведение. «Наш советский Хейли». Я хотел быть не Хейли, а Дубининым. Надеюсь, что стал. Кстати, тогда и на Мариночке женился — наши мамы разговорились: «У меня сын никак не женится, он, кстати, писатель, Дубинин его фамилия, может, слышали?» — «Ой, конечно, известная фамилия, а у меня дочь, синий чулок…» Только после свадьбы я узнал, что у «синего чулка» было до меня немало романов и даже один аборт, но Марину я любил и был уверен, что само провидение устроило встречу наших мам.
Сонечка родилась в семьдесят девятом, когда мы уже не мечтали о ребенке: врачи говорили, что после раннего аборта вероятность забеременеть минимальна.
В Москву переехали в восемьдесят шестом, когда у меня вышла юбилейная, десятая книга. Тираж оказался астрономическим — полмиллиона, не шутка. Мы купили на гонорар кооперативную квартиру в Теплом Стане. Не хотелось расставаться с родным городом, но в столицу тянуло еще сильнее. В Баку нас ничто не удерживало: родители — и мои, и Марины — лежали на новом кладбище за Волчьими воротами, в Москве для жены работа нашлась почти сразу, биохимики пользовались спросом, она выбирала несколько месяцев, пока не определилась. И Соне в столице понравилось — она училась в престижной физико-математической школе, поступила в университет, но не на физику-математику, как мы с Мариной рассчитывали, а на филфак, хотя я и отговаривал.
Все оказалось к лучшему. Даже с ценами на нефть повезло — хотя об этой стороне жизни я задумался только после того, как вспомнил себя в других реальностях. Когда меня тряхнуло в две тысячи девятом, я стал думать: отчего это в других моих жизнях Советский Союз распался где в восьмидесятых, где в девяностых, а «здесь и сейчас» вот он — живой и здоровый, ничего ему, то есть нам, не делается. Живем неплохо. В пресловутой Америке лучше, это и по телевизору видно, и в Интернете, и те, кто ездил, рассказывают, но что значит «лучше»? В московских магазинах есть почти все, что на какой-нибудь Семидесятой улице в Нью-Йорке. У них тридцать два сорта колбасы, а у нас девять. Лично мне достаточно двух сортов — вареной и копченой, лишь бы вкусно было. Машины у них лучше? Наверно, но меня вполне устраивала «Нива», да и куда я ездил? В концерты, в гости, пару раз на юг, в Коктебель. В Баку после отъезда ни разу не был — поверите? Мог бы, но… Что-то удерживало. Впрочем, я прекрасно понимал — что именно. «Не возвращайтесь к былым возлюбленным, былых возлюбленных на свете нет». Это не только о женщинах, это, возможно, вообще не о женщинах, а об ушедшей молодости, о невозвратимом. Память должна остаться, а возвращаться не надо.
Мысленно я часто возвращался в Баку — и в тот, где я описывал усовершенствованные задвижки, и в тот, где работал в обсерватории, и в тот, откуда уехал совсем молодым, чтобы служить (вот дурак-то был!) на далекой ракетной базе. В последние годы, оставшись один, я возвращался памятью в тот или иной вариант своей молодости — по настроению: проснешься утром, все болит, ноет, понимаешь, что нужно вставать, чтобы жить… или жить только для того, чтобы каждое утро вставать и садиться к компьютеру? Стоит ли? Вот раньше… И лежишь, вспоминаешь. Все мои памяти были подобны кадрам из хорошо снятого и сохранившегося фильма. Из десятка фильмов.
Всякий раз, конечно, появлялась мысль: почему я? Какой закон природы я нарушил собственным существованием?
И еще я думал: в каком из моих миров мне хотелось бы прожить доне знаю… Отец Александр, какое-то время я даже воображал, что стал бессмертным. Действительно! Я умирал уже десять раз. Если бы существовала возможность увидеть из нового своего мира, что происходило в том, откуда меня выбросила смерть, я смог бы присутствовать на собственных похоронах. Я не хотел этого, и хорошо, что природа не предоставила мне такой возможности. Уходя — уходи. Но когда прервется эта череда, когда закончится эта дурная последовательность? Прервется ли вообще? Я задавал себе и этот вопрос и не находил ответа.
Кстати, в той жизни, где я был писателем, не существовало теории многомирия, даже идея такая в физике не возникла. Макс Тегмарк, профессор-космолог из Массачусетса, никогда не выдвигал идей из области квантовой физики, и говорить с ним о моих жизнях и смертях было бы бессмысленно.
Впрочем, мои знакомые были уверены, что ничего я в физике (в современной, во всяком случае) не понимал — подумаешь, окончил физфак, когда это было? Сорок лет назад, за это время наука стала иной, физика — подавно. Сорок лет я писал реалистическую прозу, от науки отошел, интересовался новостями, как любой обыватель… «С чего тебе, Володя, вздумалось рассуждать о многомирии, которое прилично только на страницах не очень научной фантастики? Озимова начитался? Или Кларка? У зарубежных авторов еще и не такое встретишь — на Западе в моде современные сказки, так называемые «фэнтези», «пустые фантазии», там у них тролли и хоббиты, а вместо звездолетов летают драконы. Буржуазная литература, нашему читателю это даром не надо. Хочешь написать фантастический роман? Подумай, тебе нужны проблемы с Главлитом на старости лет?»
Проблемы с Главлитом мне были не нужны. И роман я писать не собирался. Просто хотел знать. Объяснить. Почему в девятой моей жизни физики благосклонно относились к идее многомирия и у меня появился шанс понять себя, а «здесь и сейчас» не возникло даже идеи? Параллельные вселенные существовали какое-то время в западной фантастике, но к началу нового века практически исчезли — сколько можно разрабатывать одну и ту же тему? Читал я эти романы. Персонажи скачут из одного мира в другой через порталы, пришельцы воюют с людьми из пятого измерения… Чушь.
Так я и жил, отец Александр, не понимая сам себя. Жил воспоминаниями, не смея даже заикаться о том, что наш Советский Союз мог не дожить даже до девяностого года. Хорошо, хоть к старости у меня не развился обычный для этого возраста склероз. То есть склероз-то у меня был, конечно. Очки забывал на диване, а искал на компьютерном столике. Не мог вспомнить имени человека, с которым был давно знаком. Нуда, Виктор. Из «Просвещения». Точно. С таким склерозом у меня все было нормально, мы с ним дружили. Но я никогда не забывал, в какой моей жизни происходило то или иное событие. Никогда не случалось, чтобы, рассказывая о своей юности, я напутал и начал говорить о шестой моей жизни или третьей… Таким было свойство моей личной памяти? Закон природы, не известный никому, кроме меня?